Тэффи короткие рассказы для детей. Надежда Тэффи - Юмористические рассказы (сборник)

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой
Экзамен

На подготовку к экзамену по географии дали три дня. Два из них Маничка потратила на примерку нового корсета с настоящей планшеткой. На третий день вечером села заниматься.

Открыла книгу, развернула карту и - сразу поняла, что не знает ровно ничего. Ни рек, ни гор, ни городов, ни морей, ни заливов, ни бухт, ни губ, ни перешейков - ровно ничего.

А их было много, и каждая штука чем-нибудь славилась.

Индийское море славилось тайфуном, Вязьма - пряниками, Пампасы - лесами, Льяносы - степями, Венеция - каналами, Китай - уважением к предкам.

Все славилось!

Хорошая славушка дома сидит, а худая по свету бежит - и даже Пинские болота славились лихорадками.

Подзубрить названия Маничка еще, может быть, и успела бы, но уж со славой ни за что не справиться.

Господи, дай выдержать экзамен по географии рабе твоей Марии!

И написала на полях карты: "Господи, дай! Господи, дай! Господи, дай!"

Три раза.

Потом загадала: напишу двенадцать раз "Господи, дай", тогда выдержу экзамен.

Написала двенадцать раз, но, уже дописывая последнее слово, сама себя уличила:

Ага! Рада, что до конца написала. Нет, матушка! Хочешь выдержать экзамен, так напиши еще двенадцать раз, а лучше и все двадцать.

Достала тетрадку, так как на полях карты было места мало, и села писать. Писала и приговаривала:

Воображаешь, что двадцать раз напишешь, так и экзамен выдержишь? Нет, милая моя, напиши-ка пятьдесят раз! Может быть, тогда что-нибудь и выйдет. Пятьдесят? Обрадовалась, что скоро отделаешься! А? Сто раз, и ни слова меньше…

Перо трещит и кляксит.

Маничка отказывается от ужина и чая. Ей некогда. Щеки у нее горят, ее всю трясет от спешной, лихорадочной работы.

В три часа ночи, исписав две тетради и клякспапир, она уснула над столом.

Тупая и сонная, она вошла в класс.

Все уже были в сборе и делились друг с другом своим волнением.

У меня каждую минуту сердце останавливается на полчаса! - говорила первая ученица, закатывая глаза.

На столе уже лежали билеты. Самый неопытный глаз мог мгновенно разделить их на четыре сорта: билеты, согнутые трубочкой, лодочкой, уголками кверху и уголками вниз.

Но темные личности с последних скамеек, состряпавшие эту хитрую штуку, находили, что все еще мало, и вертелись около стола, поправляя билеты, чтобы было повиднее.

Маня Куксина! - закричали они. - Ты какие билеты вызубрила? А? Вот замечай как следует: лодочкой - это пять первых номеров, а трубочкой пять следующих, а с уголками…

Но Маничка не дослушала. С тоской подумала она, что вся эта ученая техника создана не для нее, не вызубрившей ни одного билета, и сказала гордо:

Стыдно так мошенничать! Нужно учиться для себя, а не для отметок.

Вошел учитель, сел, равнодушно собрал все билеты и, аккуратно расправив, перетасовал их. Тихий стон прошел по классу. Заволновались и заколыхались, как рожь под ветром.

Госпожа Куксина! Пожалуйте сюда.

Маничка взяла билет и прочла. "Климат Германии. Природа Америки. Города Северной Америки"…

Пожалуйста, госпожа Куксина. Что вы знаете о климате Германии?

Маничка посмотрела на него таким взглядом, точно хотела сказать: "За что мучаешь животных?" - и, задыхаясь, пролепетала:

Климат Германии славится тем, что в нем нет большой разницы между климатом севера и климатом юга, потому что Германия, чем южнее, тем севернее…

Учитель приподнял бровь и внимательно посмотрел на Маничкин рот.

Подумал и прибавил:

Вы ничего не знаете о климате Германии, госпожа Куксина. Расскажите, что вы знаете о природе Америки?

Маничка, точно подавленная несправедливым отношением учителя к ее познаниям, опустила голову и кротко ответила:

Америка славится пампасами.

Учитель молчал, и Маничка, выждав минуту, прибавила чуть слышно:

А пампасы льяносами.

Учитель вздохнул шумно, точно проснулся, и сказал с чувством:

Садитесь, госпожа Куксина.

Следующий экзамен был по истории.

Классная дама предупредила строго:

Смотрите, Куксина! Двух переэкзаменовок вам не дадут. Готовьтесь как следует по истории, а то останетесь на второй год! Срам какой!

Весь следующий день Маничка была подавлена. Хотела развлечься и купила у мороженщика десять порций фисташкового, а вечером уже не по своей воле приняла касторку.

Зато на другой день - последний перед экзаменами - пролежала на диване, читая "Вторую жену" Марлитта, чтобы дать отдохнуть голове, переутомленной географией.

Вечером села за Иловайского и робко написала десять раз подряд: "Господи, дай…"

Усмехнулась горько и сказала:

Десять раз! Очень Богу нужно десять раз! Вот написать бы раз полтораста, другое дело было бы!

В шесть часов утра тетка из соседней комнаты услышала, как Маничка говорила сама с собой на два тона. Один тон стонал:

Не могу больше! Ух, не могу!

Другой ехидничал:

Ага! Не можешь! Тысячу шестьсот раз не можешь написать "Господи, дай", а экзамен выдерживать - так это ты хочешь! Так это тебе подавай! За это пиши двести тысяч раз! Нечего! Нечего!

Испуганная тетка прогнала Маничку спать.

Нельзя так. Зубрить тоже в меру нужно. Переутомишься - ничего завтра ответить не сообразишь.

В классе старая картина.

Испуганный шепот и волнение, и сердце первой ученицы, останавливающееся каждую минуту на три часа, и билеты, гуляющие по столу на четырех ножках, и равнодушно перетасовывающий их учитель.

Маничка сидит и, ожидая своей участи, пишет на обложке старой тетради: "Господи, дай".

Успеть бы только исписать ровно шестьсот раз, и она блестяще выдержит!

Госпожа Куксина Мария!

Нет, не успела!

Учитель злится, ехидничает, спрашивает всех не по билетам, а вразбивку.

Что вы знаете о войнах Анны Иоанновны, госпожа Куксина, и об их последствиях?

Что-то забрезжило в усталой Маничкиной голове:

Жизнь Анны Иоанновны была чревата… Анна Иоанновны чревата… Войны Анны Иоанновны были чреваты…

Она приостановилась, задохнувшись, и сказала еще, точно вспомнив наконец то, что нужно:

Последствия у Анны Иоанновны были чреватые…

И замолчала.

Учитель забрал бороду в ладонь и прижал к носу.

Маничка всей душой следила за этой операцией, и глаза ее говорили: "За что мучаешь животных?"

Не расскажите ли теперь, госпожа Куксина, - вкрадчиво спросил учитель, - почему Орлеанская дева была прозвана Орлеанской?

Маничка чувствовала, что это последний вопрос, влекущий огромные, самые "чреватые последствия". Правильный ответ нес с собой: велосипед, обещанный теткой за переход в следующий класс, и вечную дружбу с Лизой Бекиной, с которой, провалившись, придется разлучиться. Лиза уже выдержала и перейдет благополучно.

Ну-с? - торопил учитель, сгоравший, по-видимому, от любопытства услышать Маничкин ответ. - Почему же ее прозвали Орлеанской?

Маничка мысленно дала обет никогда не есть сладкого и не грубиянить. Посмотрела на икону, откашлялась и ответила твердо, глядя учителю прямо в глаза:

Потому что была девица.

Арабские сказки

Осень - время грибное.

Весна - зубное.

Осенью ходят в лес за грибами.

Весною - к дантисту за зубами.

Почему это так - не знаю, но это верно.

То есть не знаю о зубах, о грибах-то знаю. Но почему каждую весну вы встречаете подвязанные щеки у лиц, совершенно к этому виду не подходящих: у извозчиков, у офицеров, у кафешантанных певиц, у трамвайных кондукторов, у борцов-атлетов, у беговых лошадей, у теноров и у грудных младенцев?

Не потому ли, что, как метко выразился поэт, "выставляется первая рама" и отовсюду дует?

Во всяком случае, это не такой пустяк, как кажется, и недавно я убедилась, какое сильное впечатление оставляет в человеке это зубное время и как остро переживается само воспоминание о нем.

Зашла я как-то к добрым старым знакомым на огонек. Застала всю семью за столом, очевидно, только что позавтракали. (Употребила здесь выражение "огонек", потому что давно поняла, что это значит - просто, без приглашения, "на огонек" можно зайти и в десять часов утра, и ночью, когда все лампы погашены.)

Все были в сборе. Мать, замужняя дочь, сын с женой, дочь-девица, влюбленный студент, внучкина бонна, гимназист и дачный знакомый.

Никогда не видала я это спокойное буржуазное семейство в таком странном состоянии. Глаза у всех горели в каком-то болезненном возбуждении, лица пошли пятнами.

Я сразу поняла, что тут что-то случилось. Иначе почему все были в сборе, почему сын с женой, обыкновенно приезжавшие только на минутку, сидят и волнуются.

Верно, какой-нибудь семейный скандал, и я не стала расспрашивать.

Меня усадили, наскоро плеснули чаю, и все глаза устремились на хозяйского сына.

Ну-с, я продолжаю, - сказал он.

Из-за двери выглянуло коричневое лицо с пушистой бородавкой: это старая нянька слушала тоже.

Ну, так вот, наложил он щипцы второй раз. Болища адская! Я реву, как белуга, ногами дрыгаю, а он тянет. Словом, все, как следует. Наконец, понимаете, вырвал…

После тебя я расскажу, - вдруг перебивает барышня.

И я хотел бы… Несколько слов, - говорит влюбленный студент.

Подождите, нельзя же всем сразу, - останавливает мать.

Сын с достоинством выждал минуту и продолжал:

Вырвал, взглянул на зуб, расшаркался и говорит: "Pardon, это опять не тот!" И лезет снова в рот за третьим зубом! Нет, вы подумайте! Я говорю: "Милостивый государь! Если вы"…

Господи помилуй! - охает нянька за дверью. - Им только дай волю…

А мне дантист говорит: "Чего вы боитесь? - сорвался вдруг дачный знакомый. - Есть чего бояться? Я как раз перед вами удалил одному пациенту все сорок восемь зубов!" Но я не растерялся и говорю: "Извините, почему же так много? Это, верно, был не пациент, а корова!" Ха-ха!

И у коров не бывает, - сунулся гимназист. - Корова млекопитающая. Теперь я расскажу. В нашем классе…

Шш! Шш! - зашипели кругом. - Не перебивай. Твоя очередь потом.

Он обиделся, - продолжал рассказчик, - а я теперь так думаю, что он удалил пациенту десять зубов, а пациент ему самому удалил остальные!.. Ха-ха!

Теперь я! - закричал гимназист. - Почему же я непременно позже всех?

Это прямо бандит зубного дела! - торжествовал дачный знакомый, довольный своим рассказом.

А я в прошлом году спросила у дантиста, долго ли его пломба продержится, - заволновалась барышня, - а он говорит: "Лет пять, да нам ведь и не нужно, чтобы зубы нас переживали". Я говорю: "Неужели же я через пять лет умру?" Удивилась ужасно. А он надулся: "Этот вопрос не имеет прямого отношения к моей специальности".

Им только волю дай! - раззадоривала нянька за дверью.

Входит горничная, собирает посуду, но уйти не может. Останавливается как завороженная с подносом в руках. Краснеет и бледнеет. Видно, что и ей много есть чего порассказать, да не смеет.

Один мой приятель вырвал себе зуб. Ужасно было больно! - рассказал влюбленный студент.

Нашли, что рассказывать! - так и подпрыгнул гимназист. - Очень, подумаешь, интересно! Теперь я! У нас в кла…

Мой брат хотел рвать зуб, - начала бонна. - Ему советуют, что напротив, по лестнице, живет дантист. Он пошел, позвонил. Господин дантист сам ему двери открыл. Он видит, что господин очень симпатичный, так что даже не страшно зубы рвать. Говорит господину: "Пожалуйста, прошу вас, вырвите мне зуб". Тот говорит: "Что ж, я бы с удовольствием, да только мне нечем. А очень болит?" Брат говорит: "Очень болит; рвите прямо щипцами". - "Ну, разве что щипцами". Пошел, поискал, принес какие-то щипцы, большие. Брат рот открыл, а щипцы не влезают. Брат и рассердился: "Какой же вы, - говорит, - дантист, когда у вас даже инструментов нет?" А тот так удивился. "Да я, - говорит, - вовсе и не дантист! Я - инженер". - "Так как же вы лезете зуб рвать, если вы инженер?" - "Да я, - говорит, - и не лезу. Вы сами ко мне пришли. Я думал - вы знаете, что я инженер, и просто по-человечески просите помощи. А я добрый, ну и…"

А мне фершал рвал, - вдруг вдохновенно воскликнула нянька. - Этакий был подлец! Ухватил щипцом да в одну минуту и вырвал. Я и дыхнуть не успела. "Подавай, - говорит, - старуха, полтинник". Один раз повернул - и полтинник. "Ловко, - говорю. - Я и дыхнуть не успела!" А он мне в ответ: "Что ж вы, - говорит, - хотите, чтоб я за ваш полтинник четыре часа вас по полу за зуб волочил? Жадны вы, - говорит, - все, и довольно стыдно!"

Ей-богу, правда! - вдруг взвизгнула горничная, нашедшая, что переход от няньки к ней не слишком для господ оскорбителен. - Ей-богу, все это - сущая правда. Живодеры они! Брат мой пошел зуб рвать, а дохтур ему говорит: "У тебя на этом зубе четыре корня, все переплелись и к глазу приросли. За этот зуб я меньше трех рублей взять не могу". А где нам три рубля платить? Мы люди бедные! Вот брат подумал да и говорит: "Денег таких у меня при себе нету, а вытяни ты мне этого зуба сегодня на полтора рубля. Через месяц расчет от хозяина получу, тогда до конца дотянешь". Так ведь нет! Не согласился. Все ему сразу подавай!

Скандал! - вдруг спохватился, взглянув на часы, дачный знакомый. - Три часа! Я на службу опоздал!

Три? Боже мой, а нам в Царское! - вскочили сын с женой.

Ах! Я Бебичку не накормила! - засуетилась дочка.

И все разошлись, разгоряченные, приятно усталые.

Но я шла домой очень недовольная. Дело в том, что мне самой очень хотелось рассказать одну зубную историйку. Да мне и не предложили.

"Сидят, - думаю, - своим тесным, сплоченным буржуазным кружком, как арабы у костра, рассказывают свои сказки. Разве они о чужом человеке подумают? Конечно, мне, в сущности, все равно, но все-таки я - гостья. Неделикатно с их стороны".

Конечно, мне все равно. Но тем не менее все-таки хочется рассказать…

Дело было в глухом провинциальном городишке, где о дантистах и помину не было. У меня болел зуб, и направили меня к частному врачу, который, по слухам, кое-что в зубах понимал.

Пришла. Врач был унылый, вислоухий и такой худой, что видно его было только в профиль.

Зуб? Это ужасно! Ну, покажите!

Я показала.

Неужели болит? Как странно! Такой прекрасный зуб! Так, значит, болит? Ну, это ужасно! Такой зуб! Прямо удивительный!

Он деловым шагом подошел к столу, разыскал какую-то длинную булавку - верно, от жениной шляпки.

Откройте ротик!

Он быстро нагнулся и ткнул меня булавкой в язык. Затем тщательно вытер булавку и осмотрел ее, как ценный инструмент, который может еще не раз пригодиться, так чтобы не попортился.

Извините, мадам, это все, что я могу для вас сделать.

Я молча смотрела на него и сама чувствовала, какие у меня стали круглые глаза. Он уныло повел бровями.

Я, извините, не специалист! Делаю, что могу!..

Вот я и рассказала!

Мой первый Толстой

Мне девять лет.

Я читаю "Детство" и "Отрочество" Толстого. Читаю и перечитываю.

В этой книге все для меня родное.

Володя, Николенька, Любочка - все они живут вместе со мною, все они так похожи на меня, на моих сестер и братьев. И дом их в Москве у бабушки - это наш московский дом, и когда я читаю о гостиной, диванной или классной комнате, мне и воображать ничего не надо - это все наши комнаты.

Наталья Саввишна - я ее тоже хорошо знаю - это наша старуха Авдотья Матвеевна, бывшая бабушкина крепостная. У нее тоже сундук с наклеенными на крышке картинками. Только она не такая добрая, как Наталья Саввишна. Она ворчунья. Про нее старший брат даже декламировал: "И ничего во всей природе благословить он не хотел".

Но все-таки сходство так велико, что, читая строки о Наталье Саввишне, я все время ясно вижу фигуру Авдотьи Матвеевны.

Все свои, все родные.

И даже бабушка, смотрящая вопросительно строгими глазами из-под рюша своего чепца, и флакон с одеколоном на столике у ее кресла - это все такое же, все родное.

Чужой только гувернер St-Jerome, и я ненавижу его вместе с Николенькой. Да как ненавижу! Дольше и сильнее, кажется, чем он сам, потому что он в конце концов помирился и простил, а я так и продолжала всю жизнь. "Детство" и "Отрочество" вошли в мое детство и отрочество и слились с ним органически, точно я не читала, а просто прожила их.

Но в историю моей души, в первый расцвет ее красной стрелой вонзилось другое произведение Толстого - "Война и мир".

Мне тринадцать лет.

Каждый вечер в ущерб заданным урокам я читаю и перечитываю все одну и ту же книгу - "Война и мир".

Я влюблена в князя Андрея Болконского. Я ненавижу Наташу, во-первых, оттого, что ревную, во-вторых, оттого, что она ему изменила.

Знаешь, - говорю я сестре, - Толстой, по-моему, неправильно про нее написал. Не могла она никому нравиться. Посуди сама - коса у нее была "негустая и недлинная", губы распухшие. Нет, по-моему, она совсем не могла нравиться. А жениться он на ней собрался просто из жалости.

Потом еще мне не нравилось, зачем князь Андрей визжал, когда сердился. Я считала, что Толстой это тоже неправильно написал. Я знала наверное, что князь не визжал.

Каждый вечер я читала "Войну и мир".

Мучительны были те часы, когда я подходила к смерти князя Андрея.

Мне кажется, что я всегда немножко надеялась на чудо. Должно быть, надеялась, потому что каждый раз то же отчаяние охватывало меня, когда он умирал.

Ночью, лежа в постели, я спасала его. Я заставляла его броситься на землю вместе с другими, когда разрывалась граната. Отчего ни один солдат не мог догадаться толкнуть его? Я бы догадалась, я бы толкнула.

Потом посылала к нему всех лучших современных врачей и хирургов.

Каждую неделю читала я, как он умирает, и надеялась, и верила чуду, что, может быть, на этот раз он не умрет.

Нет. Умер! Умер!

Живой человек один раз умирает, а этот вечно, вечно.

И стонало сердце мое, и не могла я готовить уроков. А утром… Сами знаете, что бывает утром с человеком, который не приготовил урока!

И вот наконец я додумалась. Решила идти к Толстому, просить, чтобы он спас князя Андрея. Пусть даже женит его на Наташе, даже на это иду, даже на это! - только бы не умирал!

Посоветовалась с сестрой. Та сказала, что к писателю нужно идти непременно с его карточкой и просить подписать, иначе он и разговаривать не станет, да и вообще с несовершеннолетними они не говорят.

Было очень жутко.

Исподволь узнавала, где Толстой живет. Говорили разное - то, что в Хамовниках, то, что будто уехал из Москвы, то, что на днях уезжает.

Купила портрет. Стала обдумывать, что скажу. Боялась - не заплакать бы. От домашних свое намерение скрывала - осмеют.

Наконец решилась. Приехали какие-то родственники, в доме поднялась суетня - время удобное. Я сказала старой няньке, чтобы она проводила меня "к подруге за уроками", и пошла.

Толстой был дома. Те несколько минут, которые пришлось прождать в передней, были слишком коротки, чтобы я успела удрать, да и перед нянькой было неловко.

Помню, мимо меня прошла полная барышня, что-то напевая. Это меня окончательно смутило. Идет так просто, да еще напевает и не боится. Я думала, что в доме Толстого все ходят на цыпочках и говорят шепотом.

Наконец - он. Он был меньше ростом, чем я ждала. Посмотрел на няньку, на меня. Я протянула карточку и, выговаривая от страха "л" вместо "р", пролепетала:

Вот, плосили фотоглафию подписать.

Он сейчас же взял ее у меня из рук и ушел в другую комнату.

Тут я поняла, что ни о чем просить не смогу, ничего рассказать не посмею и что так осрамилась, погибла навеки в его глазах, со своим "плосили" и "фотоглафией", что дал бы только Бог убраться подобру-поздорову.

Он вернулся, отдал карточку. Я сделала реверанс.

А вам, старушка, что? - спросил он у няньки.

Ничего, я с барышней.

Вот и все.

Вспоминала в постели "плосили" и "фотоглафию" и поплакала в подушку.

В классе у меня была соперница, Юленька Аршева. Она тоже была влюблена в князя Андрея, но так бурно, что об этом знал весь класс. Она тоже ругала Наташу Ростову и тоже не верила, чтобы князь визжал.

Я свое чувство тщательно скрывала и, когда Аршева начинала буйствовать, старалась держаться подальше и не слушать, чтобы не выдать себя.

И вот раз за уроком словесности, разбирая какие-то литературные типы, учитель упомянул о князе Болконском. Весь класс, как один человек, повернулся к Аршевой. Она сидела красная, напряженно улыбающаяся, и уши у нее так налились кровью, что даже раздулись.

Их имена были связаны, их роман отмечен насмешкой, любопытством, осуждением, интересом - всем тем отношением, которым всегда реагирует общество на каждый роман.

А я, одинокая, с моим тайным "незаконным" чувством, одна не улыбалась, не приветствовала и даже не смела смотреть на Аршеву.

Прочла с тоской и страданием, но не возроптала. Опустила голову покорно, поцеловала книгу и закрыла ее.

Была жизнь, изжилась и кончилась.

..................................................
Copyright: Надежда Тэффи

Мудрый человек

Тощий, длинный, голова узкая, плешивая, выражение лица мудрое.

Говорит только на темы практические, без шуточек, прибауточек, без улыбочек. Если и усмехнется, так непременно иронически, оттянув углы рта книзу.

Занимает в эмиграции положение скромное: торгует вразнос духами и селедками. Духи пахнут селедками, селедки - духами.

Торгует плохо. Убеждает неубедительно:

Духи скверные? Так ведь дешево. За эти самые духи в магазине шестьдесят франков отвалите, а у меня девять. А плохо пахнут, так вы живо принюхаетесь. И не к такому человек привыкает.

Что? Селедка одеколоном пахнет? Это ее вкусу не вредит. Мало что. Вот немцы, говорят, такой сыр едят, что покойником пахнет. А ничего. Не обижаются. Затошнит? Не знаю, никто не жаловался. От тошноты тоже никто не помирал. Никто не жаловался, что помирал.

Сам серый, брови рыжие. Рыжие и шевелятся. Любил рассказывать о своей жизни. Понимаю, что жизнь его являет образец поступков осмысленных и правильных. Рассказывая, он поучает и одновременно выказывает недоверие к вашей сообразительности и восприимчивости.

Фамилия наша Вурюгин. Не Ворюгин, как многие позволяют себе шутить, а именно Вурюгин, от совершенно неизвестного корня. Жили мы в Таганроге. Так жили, что ни один француз даже в воображении не может иметь такой жизни. Шесть лошадей, две коровы. Огород, угодья. Лавку отец держал. Чего? Да все было. Хочешь кирпичу - получай кирпичу. Хочешь постного масла - изволь масла. Хочешь бараний тулуп - получай тулуп. Даже готовое платье было. Да какое! Не то что здесь - год поносил, все залоснится. У нас такие материалы были, какие здесь и во сне не снились. Крепкие, с ворсом. И фасоны ловкие, широкие, любой артист наденет - не прогадает. Модные. Здесь у них насчет моды, надо сказать, слабовато. Выставили летом сапоги коричневой кожи. Ах-ах! во всех магазинах, ах-ах, последняя мода. Ну, я хожу, смотрю, да только головой качаю. Я такие точно сапоги двадцать лет тому назад в Таганроге носил. Вон когда. Двадцать лет тому назад, а к ним сюда мода только сейчас докатилась. Модники, нечего сказать.

А дамы как одеваются! Разве у нас носили такие лепешки на голове? Да у нас бы с такой лепешкой прямо постыдились бы на люди выйти. У нас модно одевались, шикарно. А здесь о моде понятия не имеют.

Скучно у них. Ужасно скучно. Метро да синема. Стали бы у нас в Таганроге так по метро мотаться? Несколько сот тысяч ежедневно по парижским метро проезжает. И вы станете меня уверять, что все они по делу ездят? Ну, это, знаете, как говорится, ври, да не завирайся. Триста тысяч человек в день, и все по делу! Где же эти их дела-то? В чем они себя показывают? В торговле? В торговле, извините меня, застой. В работах тоже, извините меня, застой. Так где же, спрашивается, дела, по которым триста тысяч человек день и ночь, вылупя глаза, по метро носятся? Удивляюсь, благоговею, но не верю.

На чужбине, конечно, тяжело и многого не понимаешь. Особливо человеку одинокому. Днем, конечно, работаешь, а по вечерам прямо дичаешь. Иногда подойдешь вечером к умывальнику, посмотришь на себя в зеркальце и сам себе скажешь:

"Вурюгин, Вурюгин! Ты ли это богатырь и красавец? Ты ли это торговый дом? И ты ли это шесть лошадей, и ты ли это две коровы? Одинокая твоя жизнь, и усох ты, как цветок без корня".

И вот должен я вам сказать, что решил я как-то влюбиться. Как говорится - решено и подписано. И жила у нас на лестнице в нашем отеле "Трезор" молоденькая барынька, очень милая и даже, между нами говоря, хорошенькая. Вдова. И мальчик у нее был пятилетний, славненький. Очень славненький был мальчик.

Дамочка ничего себе, немножко зарабатывала шитьем, так что не очень жаловалась. А то знаете - наши беженки - пригласишь ее чайку попить, а она тебе, как худой бухгалтер, все только считает да пересчитывает: "Ах, там не заплатили пятьдесят, а тут недоплатили шестьдесят, а комната двести в месяц, а на метро три франка в день". Считают да вычитают - тоска берет. С дамой интересно, чтобы она про тебя что-нибудь красивое говорила, а не про свои счеты. Ну, а эта дамочка была особенная. Все что-то напевает, хотя при этом не легкомысленная, а, как говорится, с запросами, с подходом к жизни. Увидела, что у меня на пальто пуговица на нитке висит, и тотчас, ни слова не говоря, приносит иголку и пришивает.

Ну я, знаете ли, дальше - больше. Решил влюбляться. И мальчик славненький. Я люблю ко всему относиться серьезно. А особенно в таком деле. Надо умеючи рассуждать. У меня не пустяки в голове были, а законный брак. Спросил, между прочим, свои ли у нее зубы. Хотя и молоденькая, да ведь всякое бывает. Была в Таганроге одна учительница. Тоже молоденькая, а потом оказалось - глаз вставной.

Ну, значит, приглядываюсь я к своей дамочке и совсем уж, значит, все взвесил.

Жениться можно. И вот одно неожиданное обстоятельство открыло мне глаза, что мне, как порядочному и добросовестному, больше скажу - благородному человеку, жениться на ней нельзя. Ведь подумать только? - такой ничтожный, казалось бы, случай, а перевернул всю жизнь на старую зарубку.

И было дело вот как. Сидим мы как-то у нее вечерком, очень уютно, вспоминаем, какие в России супы были. Четырнадцать насчитали, а горох и забыли. Ну и смешно стало. То есть смеялась-то, конечно, она, я смеяться не люблю. Я скорее подосадовал на дефект памяти. Вот, значит, сидим, вспоминаем былое могущество, а мальчонка тут же.

Дай, - говорит, - маман, карамельку.

А она отвечает:

Нельзя больше, ты уже три съел.

А он ну канючить - дай да дай.

А я говорю, благородно шутя:

Ну-ка пойди сюда, я тебя отшлепаю.

А она и скажи мне фатальный пункт:

Ну, где вам! Вы человек мягкий, вы его отшлепать не сможете.

И тут разверзлась пропасть у моих ног.

Брать на себя воспитание младенца как раз такого возраста, когда ихнего брата полагается драть, при моем характере абсолютно невозможно. Не могу этого на себя взять. Разве я его когда-нибудь выдеру? Нет, не выдеру. Я драть не умею. И что же? Губить ребенка, сына любимой женщины.

Простите, - говорю, - Анна Павловна. Простите, но наш брак утопия, в которой все мы утонем. Потому, что я вашему сыну настоящим отцом и воспитателем быть не смогу. Я не только что, а прямо ни одного разу выдрать его не смогу.

Говорил я очень сдержанно, и ни одна фибра на моем лице не дрыгала. Может быть, голос и был слегка подавлен, но за фибру я ручаюсь.

Она, конечно, - ах! ах! Любовь и все такое, и драть мальчика не надо, он, мол, и так хорош.

Хорош, - говорю, - хорош, а будет плох. И прошу вас, не настаивайте. Будьте тверды. Помните, что я драть не могу. Будущностью сына играть не следует.

Ну, она, конечно, женщина, конечно, закричала, что я дурак. Но дело все-таки разошлось, и я не жалею. Я поступил благородно и ради собственного ослепления страсти не пожертвовал юным организмом ребенка.

Взял себя вполне в руки. Дал ей поуспокоиться денек-другой и пришел толково объяснить.

Ну, конечно, женщина воспринять не может. Зарядила "дурак да дурак". Совершенно неосновательно.

Так эта история и покончилась. И могу сказать - горжусь. Забыл довольно скоро, потому что считаю ненужным вообще всякие воспоминания. На что? В ломбард их закладывать, что ли?

Ну-с и вот, обдумавши положение, решил я жениться. Только не на русской, дудки-с. Надо уметь рассуждать. Мы где живем? Прямо спрашиваю вас - где? Во Франции. А раз живем во Франции, так, значит, нужно жениться на француженке. Стал подыскивать.

Есть у меня здесь один француз знакомый. Мусью Емельян. Не совсем француз, но давно тут живет и все порядки знает.

Ну вот, этот мусью и познакомил меня с одной барышней. На почте служит. Миленькая. Только, знаете, смотрю, а фигурка у нее прехорошенькая. Тоненькая, длинненькая. И платьице сидит как влитое.

"Эге, думаю, дело дрянь!"

Нет, - говорю, - эта мне не подходит. Нравится, слов нет, но надо уметь рассуждать. Такая тоненькая, складненькая всегда сможет купить себе дешевенькое платьице - так за семьдесят пять франков. А купила платьице - так тут ее дома зубами не удержишь. Пойдет плясать. А разве это хорошо? Разве я для того женюсь, чтобы жена плясала? Нет, - говорю, - найдите мне модель другого выпуска. Поплотнее. - И можете себе представить - живо нашлась. Небольшая модель, но эдакая, знаете, трамбовочка кургузенькая, да и на спине жиру, как говорится, не купить. Но, в общем, ничего себе и тоже служащая. Вы не подумайте, что какая-нибудь кувалда. Нет, у ней и завитушечки, и плоечки, и все, как и у худеньких. Только, конечно, готового платья для нее не достать.

Все это обсудивши да обдумавши, я, значит, открылся ей, в чем полагается, да и марш в мэри1.

И вот примерно через месяц запросила она нового платья. Запросила нового платья, и я очень охотно говорю:

Конечно, готовенькое купишь?

Тут она слегка покраснела и отвечает небрежно:

Я готовые не люблю. Плохо сидят. Лучше купи мне материю синенького цвета, да отдадим сшить.

Я очень охотно ее целую и иду покупать. Да будто бы по ошибке покупаю самого неподходящего цвета. Вроде буланого, как лошади бывают.

Она немножко растерялась, однако благодарит. Нельзя же - первый подарок, эдак и отвадить легко. Тоже свою линию понимает.

А я очень всему радуюсь и рекомендую ей русскую портниху. Давно ее знал. Драла дороже француженки, а шила так, что прямо плюнь да свистни. Одной клиентке воротничок к рукаву пришила, да еще спорила. Ну вот, сшила эта самая кутюрша моей барыньке платье. Ну, прямо в театр ходить не надо, до того смешно! Буланая телка, да и только. Уж она, бедная, и плакать пробовала, и переделывала, и перекрашивала - ничего не помогло. Так и висит платье на гвозде, а жена сидит дома. Она француженка, она понимает, что каждый месяц платья не сошьешь. Ну вот, и живем тихой семейной жизнью. И очень доволен. А почему? А потому, что надо уметь рассуждать.

Научил ее голубцы готовить.

Счастье тоже само в руки не дается. Нужно знать, как за него взяться.

А всякий бы, конечно, хотел, да не всякий может.

Виртуоз чувства

Всего интереснее в этом человеке - его осанка.

Он высок, худ, на вытянутой шее голая орлиная голова. Он ходит в толпе, раздвинув локти, чуть покачиваясь в талии и гордо озираясь. А так как при этом он бывает обыкновенно выше всех, то и кажется, будто он сидит верхом на лошади.

Живет он в эмиграции на какие-то "крохи", но, в общем, недурно и аккуратно. Нанимает комнату с правом пользования салончиком и кухней и любит сам приготовлять особые тушеные макароны, сильно поражающие воображение любимых им женщин.

Фамилия его Гутбрехт.

Лизочка познакомилась с ним на банкете в пользу "культурных начинаний и продолжений".

Он ее, видимо, наметил еще до рассаживания по местам. Она ясно видела, как он, прогарцевав мимо нее раза три на невидимой лошади, дал шпоры и поскакал к распорядителю и что-то толковал ему, указывая на нее, Лизочку. Потом оба они, и всадник и распорядитель, долго рассматривали разложенные по тарелкам билетики с фамилиями, что-то там помудрили, и в конце концов Лизочка оказалась соседкой Гутбрехта.

Гутбрехт сразу, что называется, взял быка за рога, то есть сжал Лизочкину руку около локтя и сказал ей с тихим упреком:

Дорогая! Ну, почему же? Ну, почему же нет?

При этом глаза у него заволоклись снизу петушиной пленкой, так что Лизочка даже испугалась. Но пугаться было нечего. Этот прием, известный у Гутбрехта под названием "номер пятый" ("работаю номером пятым"), назывался среди его друзей просто "тухлые глаза".

Смотрите! Гут уже пустил в ход тухлые глаза!

Он, впрочем, мгновенно выпустил Лизочкину руку и сказал уже спокойным тоном светского человека:

Начнем мы, конечно, с селедочки.

И вдруг снова сделал тухлые глаза и прошептал сладострастным шепотом:

Боже, как она хороша!

И Лизочка не поняла, к кому это относится - к ней или к селедке, и от смущения не могла есть.

Потом начался разговор.

Когда мы с вами поедем на Капри, я покажу вам поразительную собачью пещеру.

Лизочка трепетала. Почему она должна с ним ехать на Капри? Какой удивительный этот господин!

Наискосок от нее сидела высокая полная дама кариатидного типа. Красивая, величественная.

Чтобы отвести разговор от собачьей пещеры, Лизочка похвалила даму:

Правда, какая интересная?

Гутбрехт презрительно повернул свою голую голову, так же презрительно отвернул и сказал:

Ничего себе мордашка.

Это "мордашка" так удивительно не подходило к величественному профилю дамы, что Лизочка даже засмеялась.

Он поджал губы бантиком и вдруг заморгал, как обиженный ребенок. Это называлось у него "сделать мусеньку".

Детка! Вы смеетесь над Вовочкой!

Какой Вовочкой? - удивилась Лизочка.

Надо мной! Я Вовочка! - надув губки, капризничала орлиная голова.

Какой вы странный! - удивлялась Лизочка. - Вы же старый, а жантильничаете, как маленький.

Мне пятьдесят лет! - строго сказал Гутбрехт и покраснел. Он обиделся.

Ну да, я же и говорю, что вы старый! - искренне недоумевала Лизочка.

Недоумевал и Гутбрехт. Он сбавил себе шесть лет и думал, что "пятьдесят" звучит очень молодо.

Голубчик, - сказал он и вдруг перешел на "ты". - Голубчик, ты глубоко провинциальна. Если бы у меня было больше времени, я бы занялся твоим развитием.

Почему вы вдруг говор... - попробовала возмутиться Лизочка.

Но он ее прервал:

Молчи. Нас никто не слышит.

И прибавил шепотом:

Я сам защищу тебя от злословия.

"Уж скорее бы кончился этот обед!" - думала Лизочка.

Но тут заговорил какой-то оратор, и Гутбрехт притих.

Я живу странной, но глубокой жизнью! - сказал он, когда оратор смолк. - Я посвятил себя психоанализу женской любви. Это сложно и кропотливо. Я произвожу эксперименты, классифицирую, делаю выводы. Много неожиданного и интересного. Вы, конечно, знаете Анну Петровну? Жену нашего извест-ного деятеля?

Конечно, знаю, - отвечала Лизочка. - Очень почтенная дама.

Гутбрехт усмехнулся и, раздвинув локти, погарцевал на месте.

Так вот эта самая почтенная дама - это такой бесенок! Дьявольский темперамент. На днях пришла она ко мне по делу. Я передал ей деловые бумаги и вдруг, не давая ей опомниться, схватил ее за плечи и впился губами в ее губы. И если бы вы только знали, что с ней сделалось! Она почти потеряла сознание! Совершенно не помня себя, она закатила мне плюху и выскочила из комнаты. На другой день я должен был зайти к ней по делу. Она меня не приняла. Вы понимаете? Она не ручается за себя. Вы не можете себе представить, как интересны такие психологические эксперименты. Я не Дон-Жуан. Нет. Я тоньше! Одухотвореннее. Я виртуоз чувства! Вы знаете Веру Экс? Эту гордую, холодную красавицу?

Конечно, знаю. Видала.

Ну, так вот. Недавно я решил разбудить эту мраморную Галатею! Случай скоро представился, и я добился своего.

Да что вы! - удивилась Лизочка. - Неужели? Так зачем же вы об этом рассказываете? Разве можно рассказывать!

От вас у меня нет тайн. Я ведь и не увлекался ею ни одной минуты. Это был холодный и жестокий эксперимент. Но это настолько любопытно, что я хочу рассказать вам все. Между нами не должно быть тайн. Так вот. Это было вечером, у нее в доме. Я был приглашен обедать в первый раз. Там был, в числе прочих, этот верзила Сток или Строк, что-то в этом роде. О нем еще говорили, будто у него роман с Верой Экс. Ну, да это ни на чем не основанные сплетни. Она холодна как лед и пробудилась для жизни только на один момент. Об этом моменте я и хочу вам рассказать. Итак, после обеда (нас было человек шесть, все, по-видимому, ее близкие друзья) перешли мы в полутемную гостиную. Я, конечно, около Веры на диване. Разговор общий, малоинтересный. Вера холодна и недоступна. На ней вечернее платье с огромным вырезом на спине. И вот я, не прекращая светского разговора, тихо, но властно протягиваю руку и быстро хлопаю ее несколько раз по голой спине. Если бы вы знали, что тут сделалось с моей Галатеей! Как вдруг оживился этот холодный мрамор! Действительно, вы только подумайте: человек в первый раз в доме, в салоне приличной и холодной дамы, в обществе ее друзей, и вдруг, не говоря худого слова, то есть я хочу сказать, совершенно неожиданно, такой интимнейший жест. Она вскочила, как тигрица. Она не помнила себя. В ней, вероятно, в первый раз в жизни проснулась женщина. Она взвизгнула и быстрым движением закатила мне плюху. Не знаю, что было бы, если бы мы были одни! На что был бы способен оживший мрамор ее тела. Ее выручил этот гнусный тип Сток. Строк. Он заорал:

"Молодой человек, вы старик, а ведете себя, как мальчишка", - и вытурил меня из дому.

С тех пор мы не встречались. Но я знаю, что этого момента она никогда не забудет. И знаю, что она будет избегать встречи со мной. Бедняжка! Но ты притихла, моя дорогая девочка? Ты боишься меня. Не надо бояться Вовочку!

Он сделал "мусеньку", поджав губы бантиком и поморгав глазами.

Вовочка добленький.

Перестаньте, - раздраженно сказала Лизочка. - На нас смотрят.

Не все ли равно, раз мы любим друг друга. Ах, женщины, женщины. Все вы на один лад. Знаете, что Тургенев сказал, то есть Достоевский - знаменитый писатель-драматург и знаток. "Женщину надо удивить". О, как это верно. Мой последний роман... Я ее удивил. Я швырял деньгами, как Крез, и был кроток, как Мадонна. Я послал ей приличный букет гвоздики. Потом огромную коробку конфет. Полтора фунта, с бантом. И вот, когда она, упоенная своей властью, уже приготовилась смотреть на меня как на раба, я вдруг перестал ее преследовать. Понимаете? Как это сразу ударило ее по нервам. Все эти безумства, цветы, конфеты, в проекте вечер в кинематографе Парамоунт и вдруг - стоп. Жду день, два. И вдруг звонок. Я так и знал. Она. Входит бледная, трепетная... "Я на одну минутку". Я беру ее обеими ладонями за лицо и говорю властно, но все же - из деликатности - вопросительно: "Моя?"

Она отстранила меня...

И закатила плюху? - деловито спросила Лизочка.

Н-не совсем. Она быстро овладела собой. Как женщина опытная, она поняла, что ее ждут страдания. Она отпрянула и побледневшими губами пролепетала: "Дайте мне, пожалуйста, двести сорок восемь франков до вторника".

Ну и что же? - спросила Лизочка.

Ну и ничего.

А потом?

Она взяла деньги и ушла. Я ее больше и не видел.

И не отдала?

Какой вы еще ребенок! Ведь она взяла деньги, чтобы как-нибудь оправдать свой визит ко мне. Но она справилась с собой, порвала сразу эту огненную нить, которая протянулась между нами. И я вполне понимаю, почему она избегает встречи. Ведь и ее силам есть предел. Вот, дорогое дитя мое, какие темные бездны сладострастия открыл я перед твоими испуганными глазками. Какая удивительная женщина! Какой исключительный порыв!

Лизочка задумалась.

Да, конечно, - сказала она. - А по-моему, вам бы уж лучше плюху. Практичнее. А?

..................................................
Copyright: Надежда Тэффи

Взамен политики

Сели обедать.

Глава семьи, отставной капитан с обвисшими, словно мокрыми, усами и круглыми удивленными глазами, озирался по сторонам с таким видом, точно его только что вытащили из воды и он еще не может прийти в себя. Впрочем, это был его обычный вид, и никто из семьи не смущался этим.

Посмотрев с немым изумлением на жену, на дочь, на жильца, нанимавшего у них комнату с обедом и керосином, заткнул салфетку за воротник и спросил:

А где же Петька?

Бог их знает, где они валандаются, - отвечала жена. - В гимназию палкой не выгонишь, а домой калачом не заманишь. Балует где-нибудь с мальчишками.

Жилец усмехнулся и вставил слово:

Верно, все политика. Разные там митинги. Куда взрослые, туда и они.

Э, нет, миленький мой, - выпучил глаза капитан. - С этим делом, слава богу, покончено. Никаких разговоров, никакой трескотни. Кончено-с. Теперь нужно делом заниматься, а не языком трепать. Конечно, я теперь в отставке, но и я не сижу без дела. Вот придумаю какое-нибудь изобретение, возьму патент и продам, к стыду России, куда-нибудь за границу.

А что же вы изволите изобретать?

Да еще наверное не знаю. Что-нибудь да изо-брету. Господи, да мало ли еще вещей не изобретено! Ну, например, скажем, - изобрету такую какую-нибудь машинку, чтобы каждое утро, в положенный час, аккуратно меня будила. Покрутил с вечера ручку, а уж она сама и разбудит. А?

Папочка, - сказала дочь, - да ведь это просто будильник.

Капитан удивился и замолчал.

Да, вы, действительно, правы, - тактично заметил жилец. - От политики у нас у всех в голове трезвон шел. Теперь чувствуешь, как мысль отдыхает.

В комнату влетел краснощекий третьеклассник-гимназист, чмокнул на ходу щеку матери и громко закричал:

Скажите: отчего гимн-азия, а не гимн-африка?

Господи помилуй! С ума сошел! Где тебя носит? Чего к обеду опаздываешь? Вон и суп холодный.

Не хочу супу. Отчего не гимн-африка?

Ну давай тарелку: я тебе котлету положу.

Отчего кот-лета, а не кошка-зима? - деловито спросил гимназист и подал тарелку.

Его, верно, сегодня выпороли, - догадался отец.

Отчего вы-пороли, а не мы-пороли? - запихивая в рот кусок хлеба, бормотал гимназист.

Нет, видели вы дурака? - возмущался удивленный капитан.

Отчего бело-курый, а не черно-петухатый? - спросил гимназист, протягивая тарелку за второй порцией.

Что-о? Хоть бы отца с матерью постыдился!..

Петя, постой, Петя! - крикнула вдруг сестра. - Скажи, отчего говорят д-верь, а не говорят д-сомневайся? А?

Гимназист на минуту задумался и, вскинув на сестру глаза, ответил:

А отчего пан-талоны, а не хам-купоны!

Жилец захихикал.

Хам-купоны... А вы не находите, Иван Степаныч, что это занятно? Хам-купоны!..

Но капитан совсем растерялся.

Сонечка! - жалобно сказал он жене. - Выгони этого... Петьку из-за стола! Прошу тебя, ради меня.

Да что ты, сам не можешь, что ли? Петя, слышишь? Папочка тебе приказывает выйти из-за стола. Марш к себе в комнату! Сладкого не получишь!

Гимназист надулся.

Я ничего худого не делаю... у нас весь класс так говорит... Что ж, я один за всех отдувайся!..

Ничего, ничего! Сказано - иди вон. Не умеешь себя вести за столом, так и сиди у себя!

Гимназист встал, обдернул курточку и, втянув голову в плечи, пошел к двери.

Встретив горничную с блюдом миндального киселя, всхлипнул и, глотая слезы, проговорил:

Это подло так относиться к родственникам... Я не виноват... Отчего вино-ват, а не пиво-ват?!

Несколько минут все молчали. Затем дочь сказала:

Я могу сказать, отчего я вино-вата, а не пиво-хлопок.

Ах, да уж перестань хоть ты-то! - замахала на нее мать. - Слава богу, не маленькая...

Капитан молчал, двигал бровями, удивлялся и что-то шептал.

Ха-ха! Это замечательно, - ликовал жилец. - А я тоже придумал: отчего живу-зем, а не помер-зем. А? Это, понимаете, по-французски. Живузем. Значит "я вас люблю". Я немножко знаю языки, то есть сколько каждому светскому человеку полагается. Конечно, я не специалист-лингвист...

Ха-ха-ха! - заливалась дочка. - А почему Дуб-ровин, а не осина-одинакова?..

Мать вдруг задумалась. Лицо у нее стало напряженное и внимательное, словно она к чему-то прислушивалась:

Постой, Сашенька! Постой минутку. Как это... Вот опять забыла...

Она смотрела на потолок и моргала глазами.

Ах, да! Почему сатана... нет - почему дьявол... нет, не так!..

Капитан уставился на нее в ужасе.

Чего ты лаешься?

Постой! Постой! Не перебивай. Да! Почему говорят чертить, а не дьяволить?

Ох, мама! Мама! Ха-ха-ха! А отчего "па-поч-ка", а не...

Пошла вон, Александра! Молчать! - крикнул капитан и выскочил из-за стола.

Жильцу долго не спалось. Он ворочался и все придумывал, что он завтра спросит. Барышня вечером прислала ему с горничной две записки. Одну в девять часов: "Отчего обни-мать, а не обни-отец?" Другую - в одиннадцать: "Отчего руб-ашка, а не девяносто девять копеек-ашка?"

На обе он ответил в подходящем тоне и теперь мучился, придумывая, чем бы угостить барышню завтра.

Отчего... отчего... - шептал он в полудремоте.

Вдруг кто-то тихо постучал в дверь.

Никто не ответил, но стук повторился.

Жилец встал, закутался в одеяло.

Ай-ай! Что за шалости! - тихо смеялся он, отпирая двери, и вдруг отскочил назад.

Перед ним, еще вполне одетый, со свечой в руках стоял капитан. Удивленное лицо его было бледно, и непривычная напряженная мысль сдвинула круглые брови.

Виноват, - сказал он. - Я не буду беспокоить... Я на минутку... Я придумал...

Что? Что? Изобретение? Неужели?

Я придумал: отчего чер-нила, а не чер-какой-нибудь другой реки? Нет... у меня как-то иначе... лучше выходило... А впрочем, виноват... Я, может быть, обеспокоил... Так - не спалось - заглянул на огонек...

Он криво усмехнулся, расшаркался и быстро удалился.

Корсиканец

Допрос затянулся, и жандарм чувствовал себя утомленным. Он сделал перерыв и пошел в свой кабинет отдохнуть.

Он уже, сладко улыбаясь, подходил к дивану, как вдруг остановился и лицо его исказилось, точно он увидел большую гадость.

За стеной громкий бас отчетливо пропел: "Марш, марш вперед, рабочий народ..."

Эт-то что? - спросил жандарм, указывая на стену.

Письмоводитель слегка приподнялся на стуле.

Я уже имел обстоятельство доложить вам на предмет агента.

Нич-чего, нич-чего не понимаю. Говорите проще.

Агент Фиалкин изъявил непременное желание поступить в провокаторы. Он вторую зиму дежурит у Михайловской конки. Тихий человек. Только амбициозен сверх штата. "Я, говорит, гублю молодость и лучшие силы свои отдаю на конку". Отметил медленность своего движения по конке и невозможность применения сил, предполагая их существование...

"Крявявый и прявый..." - дребезжало за стеной.

Врешь, - поправил бас.

И что же, талантливый человек? - спросил жандарм.

Амбициозен, даже излишне. Ни одной революционной песни не знает, а туда же лезет, в провокаторы. Ныл... ну и ныл... Вот, спасибо, городовой бляха № 4711... Он у нас это все, как по нотам... Слова-то, положим, все городовые хорошо знают, на улице стоят, уши не заткнешь... Ну, а бляха и в слухе очень талантлива. Вот взялся учить.

Ишь, "Варшавянку" жарят, - мечтательно прошептал жандарм. - Самолюбие - вещь недурная. Она может человека в люди вывести. Вот Наполеон - простой корсиканец был... однако достиг гм... кое-чего.

- "Оно горит и ярко рдеет..."

- "То наша кровь горит на нем", - рычит бляха № 4711.

Как будто уже другой мотив, - насторожился жандарм. - Что же, он всем песням будет учить сразу?

Всем, всем. Фиалкин сам его торопит. Говорит, быдто какое-то дельце обрисовывается.

И самолюбие же у людей.

- "Семя грядущего", - заблеял шпик за стеной.

Энергия дьявольская, - вздохнул жандарм. - Говорят, что Наполеон, когда был еще простым корсиканцем...

Внизу с лестницы раздался какой-то рев и глухие удары.

А эт-то что? - поднимает брови жандарм.

А это наши союзники, которые в нижнем этаже, волнуются.

Чего им?

Пение, значит, до них дошло. Трудно им.

А, е-е, черт... Действительно как-то неудобно. Пожалуй, и на улице слышно, подумают - митинг у нас.

Пес ты окаянный, - вздыхает за стеной бляха. - Что ты воешь, как собака? Разве революционер так воет? Революционер открыто поет. Звук у него ясный. Каждое слово слышно. А он себе в щеки скулит да глазами во все стороны сигает. Не сигай глазами! Остатний раз говорю. Вот плюну и уйду! Нанимай себе максималиста, коли охота есть!

Сердится, - усмехнулся письмоводитель, - Фигнер какой.

Самолюбие, самолюбие, - повторяет жандарм. - В провокаторы захотел. Нет, брат, и эта роза с шипами. Военно-полевой суд не рассуждает. Захватят тебя, братец ты мой, а революционер ты или чест-ный провокатор, этого разбирать не станут. Подрыгаешь ножками.

- "Нашим потом жиреют обжоры", - надрывается городовой.

Фу, у меня даже зуб заболел. Отговорили бы его, что ли!

Да как его отговоришь, если он сам в себе чувствует этакое, значит, влечение? Карьерист народ пошел, - вздыхает письмоводитель.

Ну, убедить всегда можно. Скажите, что порядочный шпик так же нужен отечеству, как и провокатор. У меня вон... зуб болит.

- "Вы жертвою пали", - взревел городовой.

- "Вы жертвою пали", - жалобно заблеял шпик.

К черту! - взвизгнул жандарм, выбегая из комнаты. - Вон отсюда, - раздался его прерывающийся и осиплый от злости голос. - Мерзавцы! В провокаторы лезут, а марсельезы спеть не умеют! Осрамят заведение. Корсиканцы! Я вам покажу корсиканцев...

Хлопнула дверь. Все стихло. За стенкой кто-то всхлипнул.

Модный адвокат

В этот день народу в суде было мало. Интересного заседания не предполагалось.

На скамьях за загородкой томились и вздыхали три молодых парня в косоворотках. В местах для публики - несколько студентов и барышень, в углу - два репортера.

На очереди было дело Семена Рубашкина. Обвинялся он, как было сказано в протоколе, "за распро-странение волнующих слухов о роспуске первой Думы" в газетной статье.

Обвиняемый был уже в зале и гулял перед публикой с женой и тремя приятелями. Все были оживлены, немножко возбуждены необычайностью обстановки, болтали и шутили.

Хоть бы уж скорее начинали, - говорил Рубашкин, - голоден как собака.

А отсюда мы прямо в "Вену" завтракать, - мечтала жена.

Га! га! га! Вот как запрячут его в тюрьму, вот вам и будет завтрак, - острили приятели.

Уж лучше в Сибирь, - кокетничала жена, - на вечное поселение. Я тогда за другого замуж выйду.

Приятели дружно гоготали и хлопали Рубашкина по плечу.

В залу вошел плотный господин во фраке и, надменно кивнув обвиняемому, уселся за пюпитр и стал выбирать бумаги из своего портфеля.

Это еще кто? - спросила жена.

Да это мой адвокат.

Адвокат? - удивились приятели. - Да ты с ума сошел! Для такого ерундового дела адвоката брать! Да это, батенька, курам на смех. Что он делать будет? Ему и говорить-то нечего! Суд прямо направит на прекращение.

Да я, собственно говоря, и не собирался его приглашать. Он сам предложил свои услуги. И денег не берет. Мы, говорит, за такие дела из принципа беремся. Гонорар нас только оскорбляет. Ну я, конечно, настаивать не стал. За что же его оскорблять?

Оскорблять нехорошо, - согласилась жена.

А с другой стороны, чем он мне мешает? Ну, поболтает пять минут. А может быть, еще и пользу принесет. Кто их знает? Надумают еще там какой-нибудь штраф наложить, ан он и уладит дело.

Н-да, это действительно, - согласились приятели.

Адвокат встал, расправил баки, нахмурил брови и подошел к Рубашкину.

Я рассмотрел ваше дело, - сказал он и мрачно прибавил: - Мужайтесь.

Затем вернулся на свое место.

Чудак! - прыснули приятели.

Ч-черт, - озабоченно покачал головой Рубашкин. - Штрафом пахнет.

Прошу встать! Суд идет! - крикнул судебный пристав.

Обвиняемый сел за свою загородку и оттуда кивал жене и друзьям, улыбаясь сконфуженно и гордо, точно получил пошлый комплимент.

Герой! - шепнул жене один из приятелей.

Православный! - бодро отвечал между тем обвиняемый на вопрос председателя.

Признаю.

Что имеете еще сказать по этому делу?

Ничего, - удивился Рубашкин.

Но тут выскочил адвокат.

Лицо у него стало багровым, глаза выкатились, шея налилась. Казалось, будто он подавился бараньей костью.

Господа судьи! - воскликнул он. - Да, это он перед вами, это Семен Рубашкин. Он автор статьи и распускатель слухов о роспуске первой Думы, статьи, подписанной только двумя буквами, но эти буквы С. Р. Почему двумя, спросите вы. Почему не тремя, спрошу и я. Почему он, нежный и преданный сын, не поместил имени своего отца? Не потому ли, что ему нужны были только две буквы С. и Р.? Не является ли он представителем грозной и могущественной партии?

Господа судьи! Неужели вы допускаете мысль, что мой доверитель просто скромный газетный писака, обмолвившийся неудачной фразой в неудачной статье? Нет, господа судьи! Вы не вправе оскорбить его, который, может быть, представляет собой скрытую силу, так сказать, ядро, я сказал бы, эмоциональную сущность нашего великого революционного движения.

Вина его ничтожна, - скажете вы. Нет! - воскликну я. Нет! - запротестую я.

Председатель подозвал судебного пристава и попросил очистить зал от публики.

Адвокат отпил воды и продолжал:

Вам нужны герои в белых папахах! Вы не признаете скромных тружеников, которые не лезут вперед с криком "руки вверх!", но которые тайно и безыменно руководят могучим движением. А была ли белая папаха на предводителе ограбления москов-ского банка? А была ли белая папаха на голове того, кто рыдал от радости в день убийства фон-дер... Впрочем, я уполномочен своим клиентом только в известных пределах. Но и в этих пределах я могу сделать многое.

Председатель попросил закрыть двери и удалить свидетелей.

Вы думаете, что год тюрьмы сделает для вас кролика из этого льва?

Он повернулся и несколько мгновений указывал рукою на растерянное, вспотевшее лицо Рубашкина. Затем, сделав вид, что с трудом отрывается от величественного зрелища, продолжал:

Нет! Никогда! Он сядет львом, а выйдет стоглавой гидрой! Он обовьет, как боа констриктор, ошеломленного врага своего, и кости административного произвола жалобно захрустят на его могучих зубах.

Сибирь ли уготовили вы для него? Но, господа судьи! Я ничего не скажу вам. Я спрошу у вас только: где находится Гершуни? Гершуни, сосланный вами в Сибирь?

И к чему? Разве тюрьма, ссылка, каторга, пытки (которые, кстати сказать, к моему доверителю почему-то не применялись), разве все эти ужасы могли бы вырвать из его гордых уст хоть слово признания или хоть одно из имен тысячи его сообщников?

Нет, не таков Семен Рубашкин! Он гордо взойдет на эшафот, он гордо отстранит своего палача и, сказав священнику: "Мне не нужно утешения!" - сам наденет петлю на свою гордую шею.

Господа судьи! Я уже вижу этот благородный образ на страницах "Былого", рядом с моей статьей о последних минутах этого великого борца, которого стоустая молва сделает легендарным героем русской революции.

Воскликну же и я его последние слова, которые он произнесет уже с мешком на голове: "Да сгинет гнусное..."

Председатель лишил защитника слова.

Защитник повиновался, прося только принять его заявление, что доверитель его, Семен Рубашкин, абсолютно отказывается подписать просьбу о помиловании.

Суд, не выходя для совещания, тут же переменил статью и приговорил мещанина Семена Рубашкина к лишению всех прав состояния и преданию смертной казни через повешение.

Подсудимого без чувств вынесли из залы заседания.

В буфете молодежь сделала адвокату шумную овацию.

Он приветливо улыбался, кланялся, пожимал руки.

Затем, закусив сосисками и выпив бокал пива, попросил судебного хроникера прислать ему корректуру защитительной речи.

Не люблю опечаток, - сказал он.

В коридоре его остановил господин с перекошенным лицом и бледными губами. Это был один из приятелей Рубашкина.

Неужели все кончено! Никакой надежды?

Адвокат мрачно усмехнулся.

Что поделаешь! Кошмар русской действительности!..

..................................................
Copyright: Надежда Тэффи

Талант

У Зоиньки Мильгау еще в институте обнаружился большой талант к литературе.

Однажды она такими яркими красками описала в немецком переложении страдания Орлеанской девы, что учитель от волнения напился и не мог на другой день прийти в класс.

Затем последовал новый триумф, укрепивший за Зоинькой навсегда славу лучшей институтской поэтессы. Чести этой добилась она, написав пышное стихотворение на приезд попечителя, начинавшееся словами:

Вот, наконец, пробил наш час,

И мы увидели ваш облик среди нас...

Когда Зоинька окончила институт, мать спросила у нее:

Что же мы теперь будем делать? Молодая девушка должна совершенствоваться или в музыке, или в рисовании.

Зоинька посмотрела на мать с удивлением и отвечала просто:

Зачем же мне рисовать, когда я писательница.

И в тот же день села за роман.

Писала она целый месяц очень прилежно, но вышел все-таки не роман, а рассказ, чему она сама немало удивилась.

Тема была самая оригинальная: одна молодая девушка влюбилась в одного молодого человека и вышла за него замуж. Называлась эта штука "Иероглифы Сфинкса".

Молодая девушка вышла замуж приблизительно на десятой странице листа писчей бумаги обыкновенного формата, а что делать с ней дальше, Зоинька положительно не знала. Думала три дня и приписала эпилог:

"С течением времени у Элизы родилось двое детей, и она, по-видимому, была счастлива".

Зоинька подумала еще дня два, потом переписала все начисто и понесла в редакцию.

Редактор оказался человеком малообразованным. В разговоре выяснилось, что он никогда даже и не слыхал о Зоиньком стихотворении о приезде попечителя. Рукопись, однако, взял и просил прийти за ответом через две недели.

Зоинька покраснела, побледнела, сделала реверанс и вернулась через две недели.

Редактор посмотрел на нее сконфуженно и сказал:

Н-да, госпожа Мильгау!

Потом пошел в другую комнату и вынес Зоинькину рукопись. Рукопись стала грязная, углы ее за-крутились в разные стороны, как уши у бойкой борзой собаки и вообще она имела печальный и опозоренный вид.

Редактор протянул Зоиньке рукопись.

Но Зоинька не понимала, в чем дело.

Ваша вещица не подходит для нашего органа. Вот, изволите видеть...

Он развернул рукопись.

Вот, например, в начале... ммм... "...солнце золотило верхушки деревьев"... ммм... Видите ли, милая барышня, газета наша идейная. Мы в настоящее время отстаиваем права якутских женщин на сель-ских сходах, так что в солнце в настоящее время буквально никакой надобности не имеем. Так-с!

Но Зоинька все не уходила и смотрела на него с такой беззащитной доверчивостью, что у редактора стало горько во рту.

Тем не менее у вас, конечно, есть дарование, - прибавил он, с интересом рассматривая собственный башмак. - Я даже хочу вам посоветовать сделать некоторые изменения в вашем рассказе, которые несомненно послужат ему на пользу. Иногда от какого-нибудь пустяка зависит вся будущность произведения. Так, например, ваш рассказ буквально просится, чтобы ему придали драматическую форму. Понимаете? Форму диалога. У вас, вообще, блестящий диалог. Вот тут, например, ммм... "до свиданья, сказала она" и так далее. Вот вам мой совет. Переделайте вашу вещицу в драму. И не торопитесь, а подумайте серьезно, художественно. Поработайте.

Зоинька пошла домой, купила для вдохновенья плитку шоколада и села работать.

Через две недели она уже сидела перед редактором, а тот утирал лоб и говорил заикаясь:

Нап-прасно вы так торопились. Если писать медленно и хорошо обдумывать, то произведение выходит лучше, чем когда не об-бдумывают и пишут скоро. Зайдите через месяц за ответом.

Когда Зоинька ушла, он тяжело вздохнул и подумал:

А вдруг она за этот месяц выйдет замуж, или уедет куда-нибудь, или просто бросит всю эту дрянь. Ведь бывают же чудеса! Ведь бывает же счастье!

Но счастье бывает редко, а чудес и совсем не бывает, и Зоинька через месяц пришла за ответом.

Увидев ее, редактор покачнулся, но тотчас взял себя в руки.

Ваша вещица? Н-да, прелестная вещь. Только знаете что - я должен дать вам один блестящий совет. Вот что, милая барышня, переложите вы ее, не медля ни минуты, на музыку. А?

Зоинька обиженно повела губами.

Зачем на музыку? Я не понимаю!

Как не понимаете! Переложите на музыку, так ведь у вас из нее, чудак вы эдакий, опера выйдет! Подумайте только - опера! Потом сами благодарить придете. Поищите хорошего композитора...

Нет, я не хочу оперы! - сказала Зоинька решительно. Я писательница... а вы вдруг оперу. Я не хочу!

Голубчик мой! Ну вы прямо сами себе враг. Вы только представьте себе... вдруг вашу вещь запоют! Нет, я вас прямо отказываюсь понимать.

Зоинька сделала козлиное лицо и отвечала настойчиво:

Нет и нет. Не желаю. Раз вы мне сами заказали переделать мою вещь в драму, так вы теперь должны ее напечатать, потому что я приноравливала ее на наш вкус.

Да я и не спорю! Вещица очаровательная! Но вы меня не поняли. Я, собственно говоря, советовал переделать ее для театра, а не для печати.

Ну, так и отдайте ее в театр! - улыбнулась Зоинька его бестолковости.

Ммм-да, но видите ли, современный театр требует особого репертуара. "Гамлет" уже написан. Другого не нужно. А вот хороший фарс нашему театру очень нужен. Если бы вы могли...

Иными словами - вы хотите, чтобы я переделала "Иероглифы Сфинкса" в фарс? Так бы и говорили.

Она кивнула ему головой, взяла рукопись и с достоинством вышла.

Редактор долго смотрел ей вслед и чесал карандашом в бороде.

Ну, слава богу! Больше не вернется. Но жаль все-таки, что она так обиделась. Только бы не покончила с собой.

Милая барышня, - говорил он через месяц, смотря на Зоиньку кроткими голубыми глазами. - Милая барышня. Вы напрасно взялись за это дело! Я прочел ваш фарс и, конечно, остался по-прежнему поклонником вашего таланта. Но, к сожалению, должен вам сказать, что такие тонкие и изящные фарсы не могут иметь успеха у нашей грубой публики. Поэтому театры берут только очень, как бы вам сказать, очень неприличные фарсы, а ваша вещь, простите, совсем не пикантна.

Вам нужно неприличное? - деловито осведомилась Зоинька и, вернувшись домой, спросила у матери:

Maman, что считается самым неприличным?

Maman подумала и сказала, что, по ее мнению, неприличнее всего на свете голые люди.

Зоинька поскрипела минут десять пером и на другой же день гордо протянула свою рукопись ошеломленному редактору.

Вы хотели неприличного? Вот! Я переделала.

Да где же? - законфузился редактор. - Я не вижу... кажется, все, как было...

Как где? Вот здесь - в действующих лицах.

Редактор перевернул страницу и прочел:

"Действующие лица: Иван Петрович Жукин, мировой судья, 53 лет - голый.

Анна Петровна Бек, помещица, благотворительница, 48 лет - голая.

Кусков, земский врач - голый.

Рыкова, фельдшерица, влюбленная в Жукина, 20 лет - голая.

Становой пристав - голый.

Глаша, горничная - голая.

Чернов, Петр Гаврилыч, профессор, 65 лет - голый".

Теперь у вас нет предлога отвергать мое произведение, - язвительно торжествовала Зоинька. - Мне кажется, что уж это достаточно неприлично!

Страшная сказка

Когда я пришла к Сундуковым, они торопились на вокзал провожать кого-то, но меня отпустить ни за что не согласились.

Ровно через час; а то и того меньше, мы будем дома. Посидите пока с детками, - вы такая редкая гостья, что потом опять три года не дозовешься. Посидите с детками! Кокося! Тотося! Тюля! Идите сюда! Займите тетю.

Пришли Кокося, Тотося и Тюля.

Кокося - чистенький мальчик с проборчиком на голове, в крахмальном воротничке.

Тотося - чистенькая девочка с косичкой в перед-ничке.

Тюля - толстый пузырь, соединивший крахмальный воротничок и передничек.

Поздоровались чинно, усадили меня в гостиной на диван и стали занимать.

У нас папа фрейлейн прогнал, - сказал Кокося.

Прогнал фрейлейн, - сказала Тотося.

Толстый Тюля вздохнул и прошептал:

Плогнал!

Она была ужасная дурища! - любезно пояснил Кокося.

Дурища была! - поддержала Тотося.

Дулища! - вздохнул толстый.

А папа купил лианозовские акции! - продолжал занимать Кокося. - Как вы полагаете, они не упадут?

А я почем знаю!

Ну да, у вас, верно, нет лианозовских акций, так вам все равно. А я ужасно боюсь.

Боюсь! - вздохнул Тюля и поежился.

Чего же вы так боитесь?

Ну, как же вы не понимаете? Ведь мы прямые наследники. Умри папа сегодня - все будет наше, а как лианозовские упадут, - тогда будет, пожалуй, не густо!

Тогда не густо! - повторила Тотося.

Да уж не густо! - прошептал Тюля.

Милые детки, бросьте печальные мысли, - сказала я. Папа ваш молод и здоров, и ничего с ним не случится. Давайте веселиться. Теперь святки. Любите вы страшные сказки?

Да мы не знаем, - какие такие страшные?

Не знаете, ну, так я вам расскажу. Хотите?

Ну-с, так вот слушайте: в некотором царстве, да не в нашем государстве, жила-была царевна, красавица-раскрасавица. Ручки у нее были сахарные, глазки васильковые, а волоски медовые.

Француженка? - деловито осведомился Кокося.

Гм... пожалуй, что не без того. Ну-с, жила царевна, жила, вдруг смотрит: волк идет...

Тут я остановилась, потому что сама немножко испугалась.

Ну-с, идет этот волк и говорит ей человеческим голосом: "Царевна, а царевна, я тебя съем!"

Испугалась царевна, упала волку в ноги, лежит, землю грызет.

Отпусти ты меня, волк, на волю.

Нет, - говорит, - не пущу!

Тут я снова остановилась, вспомнила про толстого Тюлю, - еще перепугается, захворает.

Тюля! Тебе не очень страшно?

Мне-то? А ни капельки.

Кокося и Тотося усмехнулись презрительно.

Мы, знаете ли, волков не боимся.

Я сконфузилась.

Ну, хорошо, так я вам другую расскажу. Только, чур, потом по ночам не пугаться. Ну, слушайте! Жила-была на свете старая царица, и пошла эта царица в лес погулять. Идет-идет, идет-идет, идет-идет, вдруг, откуда ни возьмись, выходит горбатая старушонка. Подходит старушонка к царице и говорит ей человечьим голосом:

Здравствуй, матушка!

Отдала царица старушонке поклон.

Кто же ты, - говорит, - бабушка, что по лесу ходишь да человечьим голосом разговариваешь?

А старушонка вдруг как засмеется, зубы у нее так и скрипнули.

А я, - говорит, - матушка, та самая, которую никто не знает, а всякий встречает. - Я, - говорит, - матушка, твоя Смерть!

Я перевела дух, потому что горло у меня от страха стянуло.

Взглянула на детей. Сидят, не шевелятся. Только Тотося вдруг придвинулась ко мне поближе (ага, у девочки-то, небось, нервы потоньше, чем у этих идиотских парней) и спросила что-то.

Что ты говоришь?

Я спрашиваю, сколько ваша муфта стоит?

А? Что? Не знаю... не помню... Вам, верно, эта сказка не нравится? Тюля, ты, может быть, очень испугался? Отчего ты молчишь?

Чего испугался? Я старухов не боюсь.

Я приуныла. Что бы такое выдумать, чтобы их немножко проняло?

Да вы, может быть, не хотите сказки слушать?

Нет, очень хотим, пожалуйста, расскажите, только что-нибудь страшное!

Ну, хорошо, уж так и быть. Только, может быть, нехорошо Тюлю пугать, он еще совсем маленький.

Нет, ничего, пожалуйста, расскажите.

Ну-с, так вот! Жил-был на свете старый граф. И такой этот граф был злой, что к старости у него даже выросли рога.

Тотося подтолкнула Кокосю, и оба, закрыв рот ладонью, хихикнули.

Чего это вы? Ну-с, так вот выросли у него рога, а когда вывалились от старости зубы, то на место них прорезались кабаньи клыки. Ну, вот жил он, жил, рогами мотал, клыками щелкал, и пришло ему, наконец, время помирать. Вырыл он себе сам большую могилу, да не простую, а с подземным ходом, и вел этот подземный ход из могилы прямо в главную залу, под графский трон. А детям своим сказал, чтоб не смели без него никаких дел решать и чтоб после его похорон три дня ждали. А потом - говорит, - увидите, что будет.

А как стал граф помирать, позвал к себе двух своих сыновей и велел старшему у меньшого через три дня сердце вырезать и положить это сердце в стеклянный кувшин. А потом, - говорит, - увидите, что будет.

Тут я до того сама перепугалась, что мне даже холодно стало. Глупо! Насочиняла тут всякие страхи, а потом через темную комнату пройти не решусь.

Дети, вы что? Может быть... не надо больше?

Это у вас настоящая цепочка? - спросил Кокося.

А где же проба? - спросила Тотося.

Но что это с Тюлей? Он глаза закрыл! Ему положительно дурно от страха!

Дети! Смотрите! Тюля! Тюля!

Да это он заснул. Открой же глаза, так невежливо.

Знаете, милые детки, мне, очевидно, не дождаться вашей мамы. Уже поздно, темнеет, а впотьмах мне, пожалуй, будет страшновато идти после... после всего. Но на прощанье я вам расскажу еще одну сказочку, коротенькую, но очень страшную.

Вот слушайте:

Жили-были на свете лианозовские акции. Жили, жили, жили, жили, жили, жили, да вдруг... и упали!

Ай! Что с вами?

Господи! Что же это с ними!

Кокося дрожит как осиновый лист. Рот перекосило... Паралич, что ли?

Тотося вся белая, глаза широко открыла, хочет что-то сказать и не может, только в ужасе отталкивает руками какой-то страшный призрак.

И вдруг отчаянный вопль Тюли:

Ай! Боюсь! Боюсь! Ай, довольно! Страшно! Боюсь! Боюсь!

Что-то стукнуло. Это Тотося упала без чувств на ковер.

Неудачник

Было уже пять часов утра, когда Александр Иванович Фокин, судебный следователь города Несладска, прибежал из клуба домой и как был, не снимая пальто, калош и шапки, влетел в спальню жены.

Жена Фокина не спала, держала газету вверх ногами, щурилась на мигающую свечку, и в глазах ее было что-то вдохновенное: она придумывала, как именно изругать мужа, когда тот вернется.

Вариантов приходило в голову несколько. Можно было бы начать так:

Свинья ты, свинья! Ну, скажи хоть раз в жизни откровенно и честно, разве ты не свинья?

Но недурно и так:

Посмотри, сделай милость, в зеркало на свою рожу. Ну, на кого ты похож?

Потом подождать реплики.

Он, конечно, ответит:

Ни на кого я не похож, и оставь меня в покое.

Тогда можно будет сказать:

Ага! Теперь покоя захотел! А отчего ты не хотел покоя, когда тебя в клуб понесло?

Лиха беда начало, а там уж все пойдет гладко. Только как бы так получше начать?

Когда муки ее творчества неожиданно были прерваны вторжением мужа, она совсем растерялась. Вот уже три года, т. е. с тех пор, как он поклялся своей головой, счастьем жены и будущностью детей, что нога его не будет в клубе, он возвращался оттуда всегда тихонько, по черному ходу и пробирался на цыпочках к себе в кабинет.

Что с тобой? - вскрикнула она, глядя на его веселое, оживленное, почти восторженное лицо.

И в душе ее вспыхнули тревожно и радостно разом две мысли. Одна: "Неужели сорок тысяч выиграл?" И другая: "Все равно завтра все продует!"

Но муж ничего не ответил, сел рядом на кровать и заговорил медленно и торжественно:

Слушай внимательно! Начну все по порядку. Сегодня, вечером, ты сказала: "Что это калитка как хлопает? Верно, забыли запереть". А я ответил, что запру сам. Ну-с, вышел я на улицу, запер калитку и совершенно неожиданно пошел в клуб.

Какое свинство! - всколыхнулась жена.

Но он остановил ее:

Постой, постой! Я знаю, что я подлец и все такое, но сейчас не в этом дело. Слушай дальше: есть у нас в городе некий акцизный Гугенберг, изящный брюнет.

Ах ты господи! Ну, что я не знаю его, что ли? Пять лет знакомы. Говори скорее, - что за манера тянуть!

Но Фокину так вкусно было рассказывать, что хотелось потянуть дольше.

Ну-с, так вот этот самый Гугенберг играл в карты. Играл и, надо тебе заметить, весь вечер выигрывал. Вдруг лесничий Пазухин встает, вынимает бумажник и говорит:

Вам, Илья Лукич, плачу, и вам, Семен Иваныч, плачу, и Федору Павлычу плачу, а этому господину я не плачу потому, что он пе-ре-дер-гивает. А? Каково? Это про Гугенберга.

Да что ты!

Понимаешь? - торжествовал следователь. - Пе-ре-дер-гивает! Ну, Гугенберг, конечно, вскочил, конечно, весь бледный, все, конечно, "ах", "ах". Но, однако, Гугенберг нашелся и говорит:

Милостивый государь, если бы вы носили мундир, я бы сорвал с вас эполеты, а так что я с вами могу поделать?

А как же это так передергивают? - спросила жена, пожимаясь от радостного волнения.

Это, видишь ли, собственно говоря, очень просто. Гм... Вот он, например, сдает, да возьмет и подсмотрит. То есть нет, не так. Постой, не сбивай. Вот как он делает: он тасует карты и старается, чтобы положить туза так, чтобы при сдаче он к нему попал. Поняла?

Ну, милая моя, на то он и шулер! Впрочем, это очень просто, не знаю, чего ты тут не понимаешь. Нет ли у нас карт?

У няньки есть колода.

Ну, пойди тащи скорее сюда, я тебе покажу.

Жена принесла пухлую, грязную колоду карт, с серыми обмякшими углами.

Какая гадость!

Ничего не гадость, это Ленька обсосал.

Ну-с, я начинаю. Вот, смотри: сдаю тебе, себе и еще двоим. Теперь предположим, что мне нужен туз червей. Я смотрю свои карты, - туза нет. Смотрю твои - тоже нет. Остались только эти два партнера. Тогда я рассуждаю логически: туз червей должен быть у одного из них. По теории вероятности, он сидит именно вот тут, направо. Смотрю. К черту теорию вероятности, - туза нет. Следовательно, туз вот в этой последней кучке. Видишь, как просто!

Может быть, это и просто, - отвечала жена, недоверчиво покачивая головой, - да как-то ни на что не похоже. Ну, кто же тебе позволит свои карты смотреть?

Гм... пожалуй, что ты и права. Ну, в таком случае это еще проще. Я прямо, когда тасую, вынимаю всех козырей и кладу себе.

А почему же ты знаешь, какие козыри будут?

Гм... н-да...

Ложись-ка лучше спать, завтра надо встать пораньше.

Да, да. Я хочу с утра съездить к Бубкевичам рассказать все, как было.

А я поеду к Хромовым.

Нет, уж поедем вместе. Ты ведь не присутствовала, а я сам все расскажу!

Тогда уж и к докторше съездим.

Ну конечно! Закажем извозчика и айда!

Оба засмеялись от удовольствия и даже, неожиданно для самих себя, поцеловались.

Нет, право, еще не так плохо жить на свете!

На другое утро Фокина застала мужа уже в столовой. Он сидел весь какой-то серый, лохматый, растерянный, шлепал по столу картами и говорил:

Ну-с, это вам-с, это вам-с, а теперь я пере-дер-гиваю, и ваш туз у меня! А, черт, опять не то!

На жену он взглянул рассеянно и тупо.

А, это ты, Манечка? Я, знаешь ли, совсем не ложился. Не стоит. Подожди, не мешай. Вот я сдаю снова: это вам-с, это вам-с...

У Бубкевичей он рассказывал о клубном скандале и вновь оживился, захлебывался и весь горел. Жена сидела рядом, подсказывала забытое слово или жест и тоже горела. Потом он попросил карты и стал показывать, как Гугенберг передернул.

Это вам-с, это вам-с... Это вам-с, а короля тоже себе... В сущности, очень просто... А, черт! Ни туза, ни короля! Ну, начнем сначала.

Потом поехали к Хромовым. Опять рассказывали и горели, так что даже кофейник опрокинули. Потом Фокин снова попросил карты и стал показывать, как передергивают. Пошло опять:

Это вам-с, это вам-с...

Барышня Хромова вдруг рассмеялась и сказала:

Ну, Александр Иваныч, видно вам никогда шулером не бывать!

Фокин вспыхнул, язвительно улыбнулся и тотчас распрощался.

У докторши уже всю историю знали, и знали даже, что у Фокина передергиванье не удается. Поэтому сразу стали хохотать.

Ну, как же вы мошенничаете? Ну-ка, покажите? Ха-ха-ха!

Фокин совсем разозлился. Решил больше не ездить, отправился домой и заперся в кабинете.

Ну-с, это вам-с... - доносился оттуда его усталый голос.

Часов в двенадцать ночи он позвал жену:

Ну, Маня, что теперь скажешь. Смотри: вот я сдаю. Ну-ка, скажи, где козырная коронка?

Не знаю.

Вот она где! Ах! Черт! Ошибся. Значит, здесь. Что это? Король один...

Он весь осел и выпучил глаза. Жена посмотрела на него и вдруг взвизгнула от смеха.

Ох, не могу! Ой, какой ты смешной! Не бывать тебе, видно, шулером никогда! Придется тебе на этой карьере крест поставить. Уж поверь...

Она вдруг осеклась, потому что Фокин вскочил с места весь бледный, затряс кулаками и завопил:

Молчи, дура! Пошла вон из моей комнаты! Подлая!

Она выбежала в ужасе, но ему все еще было мало. Он распахнул двери и крикнул ей вдогонку три раза:

Мещанка! Мещанка! Мещанка!

А на рассвете пришел к ней тихий и жалкий, сел на краешек кровати, сложил руки:

Прости меня, Манечка! Но мне так тяжело, так тяжело, что я неудачник! Хоть ты пожа-лей. Неу-дач-ник я!

..................................................
Copyright: Надежда Тэффи

Надежда Александровна Тэффи (Надежда Лохвицкая, по мужу – Бучинская) – поэтесса, мемуаристка, критик, публицист, но прежде всего – одна из самых прославленных писателей-сатириков Серебряного века, конкурировавшая с самим Аверченко. После революции Тэффи эмигрировала, однако в эмиграции ее незаурядный талант расцвел еще ярче. Именно там были написаны многие классические рассказы Тэффи, с весьма неожиданной стороны рисующие быт и нравы "русского Зарубежья"…

В сборник вошли рассказы Тэффи разных лет, написанные как на родине, так и в Европе. Перед читателем проходит настоящая галерея забавных, ярких персонажей, во многих из которых угадываются реальные современники писательницы – люди искусства и политические деятели, знаменитые "светские львицы" и меценаты, революционеры и их противники.

Тэффи
Юмористические рассказы

…Ибо смех есть радость, а посему сам по себе – благо.

Спиноза. "Этика", часть IV.

Положение XLV, схолия II.

Выслужился

У Лешки давно затекла правая нога, но он не смел переменить позу и жадно прислушивался. В коридорчике было совсем темно, и через узкую щель приотворенной двери виднелся только ярко освещенный кусок стены над кухонной плитой. На стене колебался большой темный круг, увенчанный двумя рогами. Лешка догадался, что круг этот не что иное, как тень от головы его тетки с торчащими вверх концами платка.

Тетка пришла навестить Лешку, которого только неделю тому назад определила в "мальчики для комнатных услуг", и вела теперь серьезные переговоры с протежировавшей ей кухаркой. Переговоры носили характер неприятно-тревожный, тетка сильно волновалась, и рога на стене круто поднимались и опускались, словно какой-то невиданный зверь бодал своих невидимых противников.

Предполагалось, что Лешка моет в передней калоши. Но, как известно, человек предполагает, а Бог располагает, и Лешка с тряпкой в руках подслушивал за дверью.

– Я с самого начала поняла, что он растяпа, – пела сдобным голосом кухарка. – Сколько раз говорю ему: коли ты, парень, не дурак, держись на глазах. Хушь дела не делай, а на глазах держись. Потому – Дуняшка оттирает. А он и ухом не ведет. Давеча опять барыня кричала – в печке не помешал и с головешкой закрыл.

Рога на стене волнуются, и тетка стонет, как эолова арфа:

– Куда же я с ним денусь? Мавра Семеновна! Сапоги ему купила, не пито, не едено, пять рублей отдала. За куртку за переделку портной, не пито, не едено, шесть гривен содрал…

– Не иначе как домой отослать.

– Милая! Дорога-то, не пито, не едено, четыре рубля, милая!

Лешка, забыв всякие предосторожности, вздыхает за дверью. Ему домой не хочется. Отец обещал, что спустит с него семь шкур, а Лешка знает по опыту, как это неприятно.

– Так ведь выть-то еще рано, – снова поет кухарка. – Пока что никто его не гонит. Барыня только пригрозила… А жилец, Петр Дмитрич-то, очень заступается. Прямо горой за Лешку. Полно вам, говорит, Марья Васильевна, он, говорит, не дурак, Лешка-то. Он, говорит, форменный адеот, его и ругать нечего. Прямо-таки горой за Лешку.

– Ну, дай ему Бог…

– А уж у нас, что жилец скажет, то и свято. Потому человек он начитанный, платит аккуратно…

– А и Дуняшка хороша! – закрутила тетка рогами. – Не пойму я такого народа – на мальчишку ябеду пущать…

– Истинно! Истинно. Давеча говорю ей: "Иди двери отвори, Дуняша", – ласково, как по-доброму. Так она мне как фыркнет в морду: "Я, грит, вам не швейцар, отворяйте сами!" А я ей тут все и выпела. Как двери отворять, так ты, говорю, не швейцар, а как с дворником на лестнице целоваться, так это ты все швейцар…

– Господи помилуй! С этих лет до всего дошпионивши. Девка молодая, жить бы да жить. Одного жалованья, не пито, не…

– Мне что? Я ей прямо сказала: как двери открывать, так это ты не швейцар. Она, вишь, не швейцар! А как от дворника подарки принимать, так это она швейцар. Да жильцову помаду…

Трррр… – затрещал электрический звонок.

– Лешка-а! Лешка-а! – закричала кухарка. – Ах ты, провались ты! Дуняшу услали, а он и ухом не ведет.

Лешка затаил дыхание, прижался к стене и тихо стоял, пока, сердито гремя крахмальными юбками, не проплыла мимо него разгневанная кухарка.

"Нет, дудки, – думал Лешка, – в деревню не поеду. Я парень не дурак, я захочу, так живо выслужусь. Меня не затрешь, не таковский".

И, выждав возвращения кухарки, он решительными шагами направился в комнаты.

"Будь, грит, на глазах. А на каких я глазах буду, когда никого никогда дома нет".

Он прошел в переднюю. Эге! Пальто висит – жилец дома.

Он кинулся на кухню и, вырвав у оторопевшей кухарки кочергу, помчался снова в комнаты, быстро распахнул дверь в помещение жильца и пошел мешать в печке.

Жилец сидел не один. С ним была молоденькая дама, в жакете и под вуалью. Оба вздрогнули и выпрямились, когда вошел Лешка.

"Я парень не дурак, – думал Лешка, тыча кочергой в горящие дрова. – Я те глаза намозолю. Я те не дармоед – я все при деле, все при деле!.."

Дрова трещали, кочерга гремела, искры летели во все стороны. Жилец и дама напряженно молчали. Наконец Лешка направился к выходу, но у самой двери остановился и стал озабоченно рассматривать влажное пятно на полу, затем перевел глаза на гостьины ноги и, увидев на них калоши, укоризненно покачал головой.



Рассказать друзьям