Хабенский интервью журнал ок читать онлайн. Эксклюзивное интервью с константином хабенским

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой

Совсем скоро на экраны выйдет его военная драма , где главную роль сыграл сам режиссер. В преддверии этого события Хабенский дал интервью Юрию Дудю, где поговорил с ним о своем новом проекте, работе в Голливуде и личной трагедии.


Актер признался, что на съемочной площадке у него не было времени сидеть на месте из-за того, что артист совмещал работу режиссера с работой актера.

«Я постоянно бегал на дистанцию в 300 метров, чтобы отсмотреть отснятое и вернуться. Я поневоле задумался, что было легче снимать свой первый фильм . Потому что меньше роль и больше подготовки» .

Также Хабенский вспомнил о совместной работе с . С ней он снимался в картине . По сюжету фильма Джоли делала актеру искусственное дыхание.

«Даже американские пограничники меня спрашивали, каково это – целоваться с Джоли. Это был не поцелуй, а искусственное дыхание. И когда у тебя полный рот кинокрови, и тебе все это нужно выплюнуть на Анджелину и ее партнеров... Ну, вот такой поцелуй, если его можно назвать поцелуем. (…) Я настоял на том, чтобы искусственное дыхание мне делал не мальчик. Я боюсь щекотки» , – рассказал Константин.

Речь зашла и о большой трагедии, которая случилась в жизни Хабенского почти 10 лет назад. С первой женой актер состоял в браке с 2000 года. 25 сентября 2007 года у них родился сын Иван. После родов у Анастасии обнаружили опухоль мозга. А 1 декабря 2008-го она скончалась. Сейчас Иван живет с бабушкой в Барселоне. По словам Константина, его сын знает, что случилось с мамой, и боится тоже с этим столкнуться.


«Он знает, что случилось, и бабушка наша говорит ему постоянно. Она взяла на себя функцию мамы. Ему сложно, потому что для него она и бабушка, и мама. Он знает, что случилось, и понимает, и боится с этим столкнуться. Там много сложных разговоров» , - поделился Хабенский.

Актер признался, что из-за огромной занятости ему не удается видеться с сыном.

«Я не могу его увидеть чисто физически, общаюсь с Ваней по телефону. Уезжаю из дома в семь утра и возвращаюсь в два ночи. Такая жатва» .

Юрий Дудь попросил Константина дать совет тем людям, кто столкнулся с тяжелой болезнью. Актер в ответ рассказал о своей ошибке.

«Ребята-знахари имеют колоссальный талант заговаривать и стригут такие деньжища. В свое время через этого человека прошел . Я полетел в другую страну, чтобы с ним встретиться. Приехал в Бишкек, посидел там 20 минут и поехал обратно. Помню, тогда у меня были съемки в . Это обращение, мне кажется, очень сильно увело не туда всю историю. Мы пользовались его прибамбасами и примочками, перевезли в Москву. Это была большая ошибка, стоившая второй операции» .

Хабенский признался, что даже сейчас, через 10 лет, не полностью отпустил эту ситуацию.

«Я не ожидал, что у меня так много действительно настоящих и надежных друзей, это поддерживало меня внутренне. Эта страшная ситуация вдруг очень правильно проявила людей. Мне во многом помогли… Я и сейчас не могу сказать, что отпустил эту ситуацию» .

Как вы решились взять на себя столь непростую режиссерскую миссию? В какой момент поняли, что вам мало быть актером?

Не возникало такой мысли, что мне мало быть актером, - этого мне на сегодняшний день хватает. Просто от продюсеров фильма, помимо предложения сыграть Александра Печерского, поступило еще и предложение встать за штурвал большого корабля под названием «Собибор» и сочинить свою историю. Я подумал и согласился. Видимо, к тому моменту (а это случилось около двух лет назад) накопилось достаточно знаний о кино во всех его аспектах - и в операторском, и в режиссерском, и в актерском, - что можно было с этим багажом приступить к созданию фильма. Если бы подобным багажом не обладал или его бы не хватало на момент принятия решения, я бы, скорее всего, не вошел в эту историю в качестве капитана корабля.


- Насколько сложно было совмещать актерскую и режиссерскую работу? Кто-то вам помогал?

Нет, никто не помогал. Как говорится, помоги себе сам: спасение утопающих - дело рук самих утопающих. Конечно, было сложно, потому что практики режиссерской никакой. Но тем не менее был дублер, который ходил вместо меня по площадке. К нему, помимо костюма, была прикреплена рация, я в эту рацию говорил свои реплики, свои тексты, партнеры подхватывали диалог. Я старался корректировать все и с точки зрения мизансцен, и с точки зрения содержания, а дальше сам входил в кадр, играл сцену и потом отсматривал материал. Это то, что касается так называемого момента раздвоения.


- Вы ведь участвовали и в создании сценария?

Да, других вариантов не было. К тому моменту, как мне предложили участие в фильме, сценарий и идея давно уже ходили по кинокругам, и к ним подключались разные сценаристы. Было, по-моему, порядка четырех-пяти вариантов сценария. И когда я начал съемки, у меня на столе был целый букет разных направлений и вариантов. Я стал сочинять свой вариант, отталкиваясь или не отталкиваясь, принимая или не принимая какие-то направления в других версиях. ОсновнЫЕ поддержка и консультация в создании сценария шли от Александра Анатольевича Миндадзе. Он, как человек благородный и скромный, предложил мне оставить мою фамилию в качестве сценариста.Так как это дебют, пускай будет дебют во всем.

Это было сочинение иногда прямо по ходу воспроизведения «музыки». Порой я понимал, что мы не сможем снять то, как придумали «на берегу» ту или иную историю. Например, тот же финал фильма я вынашивал и придумывал уже в процессе съемок. То же самое в некоторых других эпизодах, которые домысливались, снимались и, слава Богу, остались в фильме так, как мы их придумали. Зачастую это была просто импровизация.


- Фильм «Собибор» - это человеческая история, не совсем простая для восприятия, но довольно эмоциональная. Фото: Андрея Салова

Истинная предыстория «Собибора» открылась не так давно, потому что этот лагерь по уничтожению еврейского населения был засекречен. Находился он на территории Польши и действовал около полутора лет. В 1943 году там было совершено восстание заключенных, они перебили большую часть охранников и комендатуры лагеря и бежали. Это единственный известный в истории массовый побег из концлагеря. Бежало порядка четырехсот человек, не все смогли спастись, и лишь только около пятидесяти из них закончили войну, то есть дожили до победы.

Мой герой так и остался загадкой


- Откуда вы черпали информацию и общались ли с родственниками людей, выживших в том кошмаре?

С родственниками я общался уже после съемок. Иногда чересчур точное знание материала мешает. Это же не документальное кино, а художественный вымысел, основанный на реальных событиях, датах и месте действия. А как все происходило на самом деле… Это всегда очень субъективно - даже у очевидцев и современников тех событий часто бывают разные воспоминания. Иногда они очень точны по деталькам, но тем не менее субъективны. Поэтому мне были интересны вот эти самые детальки и подробности, но не все остальное… Фильм - скорее мои размышления, мои чувства и моя интуиция по поводу того, что же там могло произойти. Более того, скажу: это даже наиболее мягкая версия, хотя она получилась и достаточно эмоциональной.


- Вы сами разгадали, в чем секрет вашего героя Александра Печерского, как ему удалось совершить этот подвиг?

Я не разгадал, честно вам скажу, и разгадать это невозможно. Для меня огромная фантастическая загадка, как в тех условиях, в том вавилонском многоязычии (а в фильме мы сохранили многоязычие всех национальностей, чьи представители попали в Собибор) так сошлись звезды, энергетика Печерского, его магнетизм, его сумасшедшее желание вытащить людей, что он сумел это осуществить. Видимо, люди были уже настолько доведены и прижаты к той черте, из-за которой не возвращаются, что были готовы совершить такое дерзкое восстание голыми руками, зубами, всем чем угодно ради спасения своей жизни. Для меня до сих пор это на том же уровне, как, предположим, выход первого человека в космос и возвращение его обратно, как первый полет Юрия Гагарина. Это все - сверхчеловеческие усилия, которые не определяются математикой. Поэтому для меня это загадка, и ее разгадать можно только одним способом, но не дай нам Бог оказаться в то же время, в том же месте и в таких же обстоятельствах. Не дай нам Бог.

Сняв фильм, я ощутил невероятное спокойствие


- Что для вас оказалось самым непростым в процессе работы?

Для меня самым сложным было решиться войти в этот проект в качестве режиссера. А самое невероятное на сегодня - это мое спокойное отношение к проделанному. Закончив работу над фильмом, я первый раз в жизни не дергаюсь, не рву волосы, не говорю себе: «Ах, надо было сделать так или вот так!» Я сказал себе: «Я сделал все что мог на нынешний день». Для меня это совершенно невероятная формулировка и невероятное спокойствие. Этой работой я сделал все что мог на данный момент в профессии, в фантазии и с точки зрения чувств. Я от себя не ожидал такого в хорошем смысле усталого спокойствия.


- Как вам работалось с Кристофером Ламбертом, сыгравшим коменданта Собибора?

С точки зрения профессии Кристофер Ламберт довольно хорошо знает систему Станиславского. Я тоже ее проходил, изучал и практикую, поэтому общий язык мы нашли моментально, в первый же съемочный день. И дальше наша история строилась, отталкиваясь не от отношений «режиссер-актер», «начальник-подчиненный», а от отношений по шкале системы Станиславского. У него были свои желания и просьбы, у меня - своя фантазия. Там, где наши идеи сходились, споров не возникало, там, где они расходились, помогала система Станиславского. И в итоге они шли в направлении, которое я и предполагал.


- Почему зрителям нужно посмотреть «Собибор»?

Я считаю, у нас достаточно много неплохих легких фильмов - развлекательных, мелодраматичных: их хватает, и это хорошо. Но не так много в последнее время снято фильмов, которые «ударяют» чуть-чуть глубже. И иногда, мне кажется, нужно заставить себя сходить на подобные варианты киноисторий для того, чтобы не забывать… Даже нет, сейчас глупость скажу! Для того, чтобы человек мог ощутить полноту чувств, чтобы он не считал, что плакать нужно только над собачкой с пораненной ножкой. Да, это замечательно, и глаза собаки тоже говорят о многом, но иногда нужно сопереживать и сочувствовать тем людям, которые остались в истории. Ведь их пускай порой короткий жизненный путь обеспечил наше длительное пребывание в сегодняшней жизни. Иногда нужно смотреть подобные фильмы для того, чтобы палитру своих внутренних чувств сделать чуть шире и чуть ярче. Наверное, так. И еще, наверное, этот фильм нужно смотреть по причине того, что он несет в себе большую благотворительную составляющую - от каждого билета 5% стоимости пойдет на помощь больным детям, - это очень важно. Вот, наверное, с этого нужно начать. А может быть, этим нужно закончить.


Заключенные готовятся к восстанию. Кадр из фильма «Собибор»


- Сейчас, когда все самое сложное позади, как думаете: готовы ли вы повторить подобный режиссерский опыт?

Даже не буду об этом размышлять, давайте закончим эту историю, выпустим кино на экраны и в жизнь. Мне кажется, получилась человеческая история не совсем простая для восприятия, но довольно эмоциональная, которая не оставляет зрителя равнодушным. Получилась не при помощи компьютерных эффектов, спецэффектов и так далее, а только благодаря актерским работам. Я считаю, это важно. А потом уже я смогу ответить на вопрос, захочу ли я еще повторить режиссерский опыт или не захочу. Я точно знаю, что в следующий свой проект - второй сезон сериала «Метод» на Первом канале - я вхожу в качестве актера, не более того.


- Что вам в детстве рассказывали про войну дедушки, бабушки, родители? У вас в семье были фронтовики?

У меня не было фронтовиков в семье, поэтому как таковых рассказов от очевидцев я дома не слышал. В основном вся информация шла из школьных учебников. Но один рассказ, немножко нецензурный, меня в детстве потряс. В седьмом-восьмом классе у нас был учитель НВП - начальной военной подготовки, и вот он однажды рассказал, как выходил во время войны из окружения. И это была, мягко говоря, совсем не геройская история того, как человек остался жив. И так она в меня запала, что до сих пор во мне сидит. Помню, как я тогда поразился, что такое вообще могло произойти, ведь в учебниках пишут о совсем других фактах. Для меня это было первое откровение о том, как нелицеприятно люди могли вести себя на войне, что были и такие случаи.


- Ваше отношение к этому человеку изменилось?

Нет. Я как до этого над ним смеялся, так и после. Мы все над ним смеялись, потому что он от нас требовал невозможное. Мы уже тогда не хотели ходить строем, нам было интересно только собирать и разбирать автомат Калашникова, все остальное не увлекало. Но его история меня потрясла: это был мой первый момент сомнения в том, что все было так однозначно, как писалось в учебниках. Повзрослев, я уже, конечно, читал какую-то литературу, потом пошли разные истории, связанные с кино. В том числе и съемки в фильме Дмитрия Месхиева «Свои» лет пятнадцать назад - на мой взгляд, это очень честная и правильная история. Но для того, чтобы правдоподобно сыграть в ней, я накупил порядка пятнадцати видеокассет с фильмами о войне, где снимались актеры, ее прошедшие или заставшие то время. Отсмотрел все. Там тоже не везде была устраивающая меня человеческая правда: многие фильмы были довольно картонными - даже притом, что актеры прошли войну, но играли они очень, очень неправдиво, на мой взгляд. Но были и фильмы, которые до сих пор эпизодами живут в моем сознании и которые являются, наверное, планкой - камертоном того, что есть киноправда. Это такие картины, как «Проверка на дорогах», «Отец солдата», «В бой идут одни старики», «Они сражались за Родину», «Двадцать дней без войны».

Я умею просить прощения


- Вы когда-то говорили, что боитесь того, что вдруг, став руководителем, превратитесь в тирана. Режиссер - главный человек на площадке. Пришлось ли вам как-то проявить тиранию?

Ну конечно. Тирания бывает разная. Мне кажется, я жесткий руководитель с точки зрения организации процесса и дисциплины, создания творческой атмосферы, а все остальное… Я не считаю, что я умнее и лучше других. Считаю, что у меня есть какой-то вектор фантазии, которой я делюсь с коллегами. И если мой вектор с их настроением совпадает, это радостно, если не совпадает, у меня хватает терпения услышать и понять наш электорат, для того чтобы прийти к единому мнению.



Кристофер Ламберт и Мария Кожевникова в фильме «Собибор»


- Головы летали?

Нет, головы не летали. Достаточно сжатые были сроки кинопроизводства, поэтому заниматься еще «секир-башка» не было времени. Да и желания, как, в принципе, и необходимости. Да, наверное, у меня непростой характер. Но я могу абсолютно спокойно признать свою неправоту, попросить прощения. Это я пока еще умею, не разучился.


- Попробовав себя в режиссерской профессии, можете сказать, кто для вас является учителем в этой области?

Нет одного, единого учителя. Я сейчас начну называть, кого-то забуду, и кто-то скажет: «Ах, вот так ты добро помнишь…» Начну с того, что мой первый учитель - мастер нашей питерской мастерской Вениамин Михайлович Фильштинский. Именно он дал в руки профессию, основу. Основа заключается в следующем: подход к роли. Он меня научил, как начинать и с чего начинать фантазию в поисках персонажа, в работе над ролью. Это важно, потому что данная актерская школа, к сожалению, присутствует не у всех. Дальше уже была, наверное, «школа» моих кинопутешествий, знакомств и понимания кино с точки зрения режиссеров, операторов, актеров, художников, каскадеров, костюмеров, гримеров. У каждого свой подход, свое видение, свои предпочтения. Тут тоже для меня было важно услышать, подслушать, с чем-то согласиться и взять навсегда, от чего-то отказаться сразу и так далее. То есть я проходил и продолжаю проходить курсы подобной киноакадемии.

Так что у меня было достаточно много людей, которые сидят глубоко во мне и которых я могу назвать учителями. Это Алексей Юрьевич Герман, Дмитрий Дмитриевич Месхиев, Сергей Олегович Снежкин, Тимур Бекмамбетов, Юрий Быков, Александр Велединский, Сергей Гармаш, Михаил Пореченков, Олег Ефремов, Сергей Мачильский, Влад Опельянц, Миша Кричман, Константин Аркадьевич Райкин, Олег Павлович Табаков… Я могу вам назвать еще очень много имен людей, у которых я продолжаю учиться.

Но опять же вернусь к моему мастеру Вениамину Михайловичу Фильштинскому. Он меня выпустил в свет со словами: «Ничего не бойся, и главное, не бойся продолжать учиться!» Я это хорошо запомнил. И до сих пор не боюсь продолжать учиться чему-то, чего не знаю. Но были и примеры людей известных фамилий, научивших меня очень правильной истине: не создавай себе кумира! Познакомившись с ними, я был расстроен тем, что они не остались для меня навсегда просто любимыми киногероями, которых я никогда бы не узнал в реальности, как Чарли Чаплина, например. После общения с ними в жизни у меня было полнейшее, чудовищное разочарование и в профессии, и в людях. Поэтому мне кажется, не совсем правильно кого-то называть конкретно: «учителей» было довольно много, и я у всех чему-то учился.


- Олег Павлович Табаков большую роль сыграл в вашей жизни?

Я могу сказать, что он научил меня двум очень важным вещам: отношению к жизни и отношению к профессии. В принципе, вот на этих отправных точках, наверное, и строится близкий круг моих друзей - отношение к профессии, понимание и отношение к жизни. Потому что, если одна из этих составляющих хромает, тогда этих людей нет, образно говоря, за моим столом. А Олегу Павловичу удалось собрать вокруг себя и выпустить в большую жизнь именно таких людей - неравнодушных к профессии и к жизни.


- В школе у вас были любимые педагоги? Какие у вас воспоминания о ней остались?

Вспоминаю с теплотой и школу, и студенческую скамью. Я сейчас понимаю, что это были прекрасное время. А из учителей первой почему-то вспомнилась педагог английского языка. Я сейчас не назову ее имя и фамилию, но визуально она осталась в памяти. Запомнил, потому что она пыталась заниматься с нами школьной самодеятельностью. Как-то я играл в джинсах и длинном свитере кусок из «Гамлета» - не помню какой, но на английском языке. Хоть и учил английский, но ни хрена не понимал, что тогда говорил. Зато передо мной стоял образ Владимира Семеновича Высоцкого, и я пытался хотя бы визуально соответствовать этому ряду. Поэтому был найден растянутый свитер и прочие соответствующие тому образу вещи. Помню, конечно же, классную руководительницу Нину Петровну, и еще, пожалуй, учительницу географии Наталью Юрьевну.


- Я так понимаю, это были ваши любимые предметы - английский и география?

Нет, предметы вряд ли, скорее люди, которые их преподавали. Хотя я до сих пор не знаю толком ни английского, ни географии, что где находится. Более того, чем больше у меня перелетов и переездов, тем больше я вообще запутываюсь в географии нашего земного шара. Все так перемешалось в голове, что я иногда думаю, что это близко, а оказывается, очень далеко. Иногда думаю, что лечу очень далеко, а оказывается, совсем рядом. Все же относительно, все зависит от того, какие мысли, размышления и фантазии сейчас находятся в твоем сердце и в твоей голове. Поэтому 12-часовой перелет иногда проходит незаметно, и бесконечно долго длится перелет в 50 минут.


- Вы были любимым учеником у педагогов, слыли учительской гордостью?

Нет, с чего бы? Нет-нет, никогда не был любимчиком… Знаете, мне всегда было интересно наблюдать за людьми, которые эпатажно, вызывающе вели себя в школе, на студенческой скамье, на все имели свое мнение. И у них я тоже учился. Сам я не был таким.


- Планирую ли я расширять свой репертуар? Конечно! Бутсы точно пока вешать в раздевалке не собираюсь. Фото: Андрея Салова


- Восемь лет назад вы стали открывать творческие студии для детей в разных городах России. Многие из этих ребят наверняка назовут вас своим учителем. Вам это приятно?

Я не против, если эти ребята чему-то научились. Но тут же важно не столько то, чему дети научились, хотя это как бы наш конечный пункт, а то, какая команда единомышленников-педагогов, моих коллег собралась в каждом из одиннадцати задействованных городов. Успели ли они почувствовать и понять то, что я интуитивно хотел до них донести, или не успели. Я вижу, что в основном все успели, и это меня радует. И наши педагоги сейчас творят чудеса с детьми и создают те высокопрофессиональные театральные творения, о которых мы просто не договаривались. Это уже совершенно другой уровень и детей, и, не побоюсь этого слова, постановок. Их много, и ребята трудятся на профессиональных сценах, зарабатывают деньги, которые направляют на благотворительность опять же. То есть эта прекрасная большая машина заработала. Я горд, я счастлив, что многие из этих людей в разных городах нашли себя в жизни.


- А «Собибор» вас чему научил?

Двум вещам. И я постарался это как-то транслировать в кино. Во-первых, мне хотелось бы верить, что в любых обстоятельствах, в любой ситуации всегда найдется хотя бы один человек - просто надо его услышать, - который заставит других поверить в то, что они тоже люди. А второе - это то, что в подобных, мягко говоря, заведениях никогда не родится светлый, положительный герой. Если и родится герой, то это будет герой-мститель. А герой-мститель, скажем так, уже испачкан кровью. Я попытался вложить в содержание свое понимание и свои открытия. А считают эти моменты зрители или нет, это уже другой вопрос. Работая над фильмом, я иногда купировал, обливаясь слезами, соплями и прочим, но убирал из него какие-то сцены, которые были мне дороги. Потому что я понимал, что они будут мешать общему восприятию картины.

Друг тот, кто не умеет притворяться


- А каким должен быть человек, чтобы войти в тот близкий круг ваших друзей, который вы упоминали выше?

Как показывают абсолютно полярные события моей жизни, друзья должны радоваться успехам и с не меньшим рвением сопереживать отрицательным событиям в твоей жизни. Чтобы стать моим другом, нужно быть просто нормальным человеком. Ну, не притворяться, по крайней мере. Очень важно не притворяться.


- Однокурсники Михаил Пореченков и Михаил Трухин - ваши друзья уже почти три десятилетия. Чему вы друг у друга научились за годы такого тесного общения?

Мы не притворяемся, мы иногда, может быть, даже чересчур откровенны. А по-другому не имеет смысла продолжать общение, особенно пройдя десятилетия. Мы радуемся друг за друга, мы говорим колкие слова друг другу, мы шутим друг над другом, мы просто радуемся общению.


- Какие качества, как вы думаете, в вас самом сохранились с детства, не сильно изменившись?

Черт его знает. Думаю, что вера в предполагаемые обстоятельства. Мы в детстве сильно погружены, играя в какие-то игры, свято верим в то, во что мы играем. Я думаю, что сейчас эта вера в предполагаемые обстоятельства, конечно же, чуть-чуть подтерлась, нивелировалась неким цинизмом и пониманием жизни, но все-таки она сохранилась - частично.

Передавать опыт мне пока рано


- Что главное в вас вложили родители? Какой-то из родительских советов, может быть, запомнился и стал вашим жизненным принципом?

Понимать, что движет поступками тех или иных людей. Всегда нужно пытаться понять. А понять - значит простить. Наверное, это самое главное, а все остальное - это уже вторично: совершать ошибки, исправлять их самостоятельно и так далее. Да, в первую очередь - понимать других людей.



- Мой мастер Фильштинский выпустил меня в свет со словами: «Ничего не бойся! И главное - не бойся продолжать учиться». Фото: Андрея Салова


- Каждому родителю важно, чтобы его ребенок вырос хорошим человеком, добрым, воспитанным…

Естественно.


- Вы чему главному хотели бы научить детей, какой свой опыт передать?

Я еще не дошел до момента, когда я передаю опыт. Я могу делиться какими-то своими соображениями, но момента, когда: «Дети, я передаю вам опыт!» - этого еще, слава Богу, нет в моей жизни. В тех же студиях я делюсь своими фантазиями на ту или иную тему. Иногда мы серьезно задумываемся, входя в какие-то коридорчики этих фантазий вместе с ребятами, иногда нет, иногда шутим, балбесничаем. Но мне кажется, вот в этом контрастном душе и замешано формирование личности человека.


- Помнится, Евгений Миронов вас вдохновил на занятия спортом во время подготовки к фильму «Время первых»…

Убедил в том, что это необходимо. И это меня тогда спасло на съемках. Я Жене поверил, и он оказался прав. Теперь я постоянно думаю о том, что важно уделять время спорту. Я не так часто нахожусь в спортивном зале, но я бываю там. У меня есть абонемент, да.


- Вам свойственна ностальгия? Вы сохраняете какие-то старые фотографии, программки, письма?

Нет, ностальгия - это не про меня. Хотя что-то, что дорого моей памяти, я сохраняю, но я не сижу вечерами и не перелистываю альбомы. Конечно же, я не разбрасываюсь теми вещами, которые идут от всего сердца. Храню для того момента, наверное, когда я впаду в истерию маразма и воспоминаний обо всем том, что сделано в моей жизни, когда я залезу на памятник и буду сидеть там. И тогда вот я вернусь к этим коробкам с афишами, сувенирами, подарками и фотографиями, буду их пересматривать и думать о том, что я не зря, наверное, прожил свою жизнь.

Свобода - это, когда люди улыбаются друг другу

- Вы не планируете расширить репертуар? Зрители очень ждут ваших новых театральных работ.

Ну почему же не планирую - планирую, пока просто не знаю чем. Но бутсы точно вешать в раздевалке еще не собираюсь. (Улыбается.)


- Из собственных работ чем особенно дорожите?

Наверное, тем, что сделано своими руками. Я имею в виду прикладное искусство в области древесины. Я люблю что-то делать и мастерить своими руками, не всегда это получается… Но когда получается, это моя гордость! Все остальное - это либо эфемерные воспоминания, относящиеся к театру, воспоминания эмоциональные, на уровне тех людей, партнеров, с которыми мы это вместе делали. Или уже воспоминания вроде: «Ох, здесь неплохо, а вот это вообще хороший фильм» и так далее. Но это уже ко мне не имеет никакого отношения. Те фильмы, которые ушли в большое плавание, к артисту не имеют уже никакого отношения, потому что это было тогда. А сейчас, наверное, дорого то, что в работе, то, чем живешь, ожидание того, с чем встаешь каждое утро и ложишься каждый вечер.


- Что для вас свобода и как вам удается оставаться свободным с такой достаточно зависимой профессией? Я говорю о свободе внутренней, о свободе выбора.

Не знаю, но свобода - это, наверное, когда люди улыбаются друг другу. Пускай даже не голливудскими улыбками, а просто улыбаются глазами. Это свобода, я считаю. Все остальное - это уже варианты.


- Я много езжу. И иногда 12-часовой перелет проходит незаметно, и бесконечно долго длится перелет в 50 минут. Фото: Андрея Салова

Мне нечего стыдиться и отводить глаза в сторону


- Вы верите в судьбу? Вот у вас в фильме есть фраза: «Бог нас спасет, только не надо мешать ему»…

Да, мы ее придумали, и я очень горжусь этой фразой. Это фраза, которая подстегивает Александра Печерского к действию. Ее эффект совершенно противоположен содержанию самой фразы. Девушка Люка, которая вместе с Печерским прибыла в Собибор из другого концлагеря, где он был пойман во время побега, пытается заставить Печерского забыть эту неудачу. Потому что из-за нее очень многие люди погибли: их расстреляли просто за то, что другие побежали. Было такое правило в лагерях - расстреливали каждого пятого или каждого десятого за любую попытку к побегу. И Люка пытается сделать так, чтобы хотя бы последние часы жизни Александр Печерский прожил спокойно. Она призывает его к смирению, что вызывает совершенно обратную реакцию.


- Вы сами как к понятию «судьба» относитесь?

С уважением.

Друзья, семья - вот мои проверенные источники. У меня нет времени и желания сидеть в аккаунтах, потому что это совершенно другая форма общения. Я понимаю, что она зачастую намного быстрее и эффективнее, но я пещерный человек: я за тактильный, энергетический образ общения. Мне необходим рядом человек, с которым я беседую.


- Как вы думаете, почему зрители так любят актера Хабенского? Откройте секрет покорения сердец. Ведь не зря вас называют самым популярным актером начиная с 2000 года и по сегодняшний день.

Знаете, когда мне задают подобные вопросы, я знаю на них ответ. Я занимаюсь своим делом, у меня неприятный и несносный местами характер, я самоед, я всякий-разный. Но я стараюсь честно относиться к тому, что я делаю. Наверное, в этом причина. У меня нет моментов в жизни, когда бы мне было за что отводить глаза в сторону.


- Что вас сегодня приводит в состояние душевного восторга?

Я очень надеюсь, что меня пусть не в состояние душевного восторга, а в состояние душевного спокойствия и равновесия перед началом следующей большой работы приведет счастливое окончание нашего премьерного тура «Собибора» по всей планете… Это раз. И второе: если все-таки наши большие боссы успокоятся и договорятся в некоторой части арабского мира по поводу всевозможных событий. Вот, наверное, эти два момента меня чуть-чуть приведут в состояние спокойствия и душевного равновесия. А дальше я так же буду продолжать переживать. И по поводу подопечных моего благотворительного фонда, и по поводу положения наших пенсионеров и так далее. Есть вещи, которые меня все равно продолжают держать в состоянии напряжения, каждый отдельный случай. Но вот на сегодняшний день, наверное, чтобы выдохнуть, должны произойти две вот эти истории… Одна касается непосредственно меня: это фильм, тур, большое напряжение, огромное количество интервью, разные оценки зрителей разных стран. А второе - это история, которая, не дай Бог, лопнет как гнойник, и все это коснется уже не только меня…


- Ну, дай Бог, чтобы все договорились…

Дай Бог, держим кулаки. Я надеюсь, что не дураки вокруг. Очень хочется на это надеяться.

Константин Хабенский


Образование:
ЛГИТМиК (мастерская В.М. Фильштинского)


Семья:
сын - Иван (10 лет), дочь - Александра (1,5 года), жена - Ольга Литвинова, актриса МХТ им. Чехова


Карьера:
снялся более чем в 100 проектах, среди которых: «Убойная сила», «В движении», «Свои», «Адмиралъ», «Географ глобус пропил», «Метод». В 2008 году основал благотворительный фонд, который помогает детям с онкологическими и другими тяжелыми заболеваниями мозга. С 2010 года открывает по всей стране детские студии творческого развития. Продолжением этого проекта стал фестиваль «Оперение». Народный артист России, актер МХТ им. Чехова

Сорочка, Van Laaсk; часы Pilot’s Watch Chronograph, IWC

ФОТО Anton Zemlyanoy СТИЛЬ Marta Vandysh

Летом на премьере спектакля «Контрабас» в МХТ имени Чехова царил полный аншлаг. Ничего удивительного: и литературное произведение, и репутация театра, и имя актера - - на афише сулили театралам духовный Эльбрус с непременным катарсисом на вершине. Музыкант-неудачник, безнадежно влюбленный в женщину и бесконечно разочарованный в жизни, описанный Патриком Зюскиндом , у Хабенского получился почти комичным. Если бы не периодически подступающие к горлу слезы, спектакль можно было бы назвать комедией. Но нет, это самый что ни на есть трагифарс - слово, которое сам Хабенский любит и произносит так часто, что сложно понять, только ли о театре идет речь. А вот слова «я» от него почти не услышишь. На любой вопрос он старается ответить обезличенно: дело то ли в природной скромности, то ли в нежелании пускать посторонних даже в «прихожую» его внутреннего «дома».

ELLE Если честно, я у вас хотела спросить...

К.Х. Я не в курсе, уже сто лет не снимался.

ELLE А в новостях пишут, что вы окончательно сделали выбор в пользу кино и телевидения.

К.Х. Врут.

ELLE Ну как же: сериал «Метод», русская версия «Декстера»... Говорят, вы на него уже подписаны.

К.Х. В «Методе» я пока не снимаюсь. Готовлюсь к съемкам, это разные вещи. Участие я подтвердил, но надо вой­ти в проект, продолжить его, потом закончить, озвучить - и только тогда смогу с полной уверенностью сказать: «Да, я часть этого материала». Поэтому я и спрашиваю: о чем говорить-то с вами будем?

ELLE О погоде? Вы так спокойно воспринимали ­нелегкие условия нашей съемки...

К.Х. (удивленно оглядывая открытую террасу уютного кафе). Вы про это?!

ELLE Шерстяной костюм-тройка в +32 °С - это, знаете ли, не для слабонервных.

К.Х. Погодные условия - не повод жаловаться. Я ­просто не фотомодель. Никогда не скрывал и не скрываю, что эта часть работы для меня наиболее тяжелая. К тому же, когда компания хорошая, все равно, ­какая ­стоит погода.

ELLE Вам важен комфорт? На какие условия ­съемки вы при вашем опыте и профессиональном статусе уже никогда не согласитесь?

К.Х. Все это неважно. Разумеется, ты всегда планируешь поработать в бархатный сезон на берегу моря, без беготни и нервов... А получается наоборот. Где мы снимаем и когда, решают продюсеры. А я - обыкновенная наемная рабочая сила. Не надо путать.

ELLE В этом смысле тогда скажите: ­насколько ­актер - творческая профессия? Где проходит грань между волей режиссера, буквой сценария и вашей собственной фантазией?

К.Х. Это обоюдная игра. Нельзя сказать, что я ставлю режиссера на последний план и делаю что угодно. Но иногда ты сильнее пропускаешь материал через себя, свое тело - и уже режиссер идет за тобой.

ELLE От чего это зависит?

К.Х. От открытости той и другой стороны. И от четкого плана съемок или репетиций. Какая бы у тебя ни была бурлящая фантазия, какое бы вдохновение ни посетило, нужно снимать именно то, что запланировано. Так же, как и в театре надо играть тот спектакль, который поставлен в репертуар, а не тот, в котором ты хочешь появиться именно сегодня.

ELLE Ваши желания обычно ­совпадают с планами?

К.Х. Я готов к тому, что иногда это невозможно.

ELLE Вы беретесь за роли, которые вам совершенно не близки?

К.Х. Близок герой или нет - неправильный вопрос. Интересен ли, вот что важно. Если я взялся за роль, значит, она мне интересна. При этом персонаж может быть не близок абсолютно, но настолько необычен, что ты пытаешься докопаться до него, подтянуть к ­себе или, наоборот, опуститься с ним на дно.

ELLE Кстати, правда, что...

К.Х. Нет.

Кардиган, сорочка, все - Lanvin; часы Portuguese Perpetual Calendar, IWC

ФОТО Anton Zemlyanoy СТИЛЬ Marta Vandysh

ELLE Все врут, это понятно. К слову, говорят, вы что-то периодически выдумываете в своих интервью - про коллекцию театральной обуви, например.

К.Х. Это было очень давно. Сейчас не что-то, а все...

ELLE Все - правда?

К.Х. Все выдумываю. (Улыбается.)

ELLE Тогда скажите честно: со стороны кажется, что вы специально беретесь за что-то сложное, масштабное и неподъемное - взять хотя бы недавнюю премьеру «Контрабаса». Не ищете легких путей?

К.Х. По-другому просто неинтересно. По крайней мере в моем случае: когда легко, получается какая-то залипуха. Вот залипуха - и все. И самому стыдно становится, что где-то недодумал, что-то пропустил...

ELLE Чувство стыда с возрастом не проходит?

К.Х. Нет, стыдиться - это нормальное состояние.

ELLE Как вы понимаете, что уже готовы к роли?

К.Х. В нашей профессии такого не бывает - ни в кино, ни тем более в спектаклях, где каждый раз по-новому, по-живому.

ELLE Вы много снимались на Западе. Чувствуется разница между здесь и там?

К.Х. Разница только в подготовке. Причем у нас есть группы, которые снимают на уровне европейского и голливудского кино. Их немного, но они есть. Да и на Западе высокий уровень подготовки команды - далеко не норма. Все ­зависит от категории фильма.

ELLE А есть что-то, в чем наш кинематограф сильнее западного?

К.Х. (задумывается). Хотелось бы, чтобы в простоте была наша сила. Очень хотелось бы.

ELLE Вы представляете своего зрителя, когда работаете над фильмом или спектаклем?

К.Х. В кино - нет. Я понимаю, в рамках какого жанра должен находиться, но зрителя не идентифицирую и тем более не могу его как-то корректировать. В театре я примерно представляю, какие люди приходят на мои спектакли, иногда у меня получается вести их за собой, иногда сил не хватает. Но давайте я не буду формулировать, какой он - зритель Хабенского. Я считаю, что театр не про формулировки, он должен быть эмоциональным, трагифарсовым, все остальное - всего лишь детали. Но главное, в нем должна быть эмоция.

ELLE А вы сами чаще принимаете решения сердцем или головой?

К.Х. Стараюсь все-таки этим инструментом. (Показывает на сердце.)

ELLE Бывает, что чувства подводят?

К.Х. Бывает, конечно, это естественно. Как бы ни казалось со стороны, я эмоциональный человек. Просто проявления эмоций, может, немного другие. И я так же могу ошибаться в своих чувствах, как другие люди.

ELLE Вы - посол часовой мануфактуры IWC. А какие у вас лично отношения со временем?

К.Х. Жаловаться на нехватку времени глупо. Я планирую намного больше, чем успеваю, - вот и все. Из того, что я себе нарисовал в календаре, получается примерно половина. Поэтому времени в итоге нет.

Брюки, ­жилет, ­сорочка, ­лоферы, все - Giorgio Armani; ­часы Pilot’s Watch Chronograph, IWC

ФОТО Anton Zemlyanoy СТИЛЬ Marta Vandysh

Жилет, Giorgio Armani; ­брюки, Ralph Lauren; ­сорочка, Van Laaсk; часы Portuguese Hand-Wound Eight Days, IWC

ФОТО Anton Zemlyanoy СТИЛЬ Marta Vandysh

ELLE А что именно не успеваете? Может, давно мечтали что-то сделать, куда-то съездить, да все не складывается.

К.Х. Именно так! Давно мечтал что-то сделать, куда-то съездить, да все никак. Вот я и ответил, спасибо, что помогли!

ELLE Сама формулирую вопрос, сама на него отвечаю...

К.Х. Бывает и такое! Каждый человек планирует что-то, но потом - либо профукал момент, либо увлекся чем-то другим... Но тогда и жаловаться не надо. Если увлечен, будь добр, посвящай время своей страсти.

ELLE А вы вообще не любитель пожаловаться.

К.Х. Иногда я наблюдаю, как в некоторых телевизионных передачах артисты обсуждают проблемы на глазах у всей страны... Но не думаю, что это выход.

ELLE Как бы вы охарактеризовали время, в ­котором живете?

К.Х. Если отталкиваться от текущего момента: жарко, ­хочется пить, четыре часа работы фотомоделью...

ELLE В общем, добрых слов не осталось.

К.Х. Я чувствую себя немного идиотом, когда начинаю размышлять о нашем времени. Нормальное время. Не хуже и не лучше. Чуть больше гаджетов, чем 500 лет назад. Чуть меньше талантливых музыкантов, чем 200 лет назад. Но они все равно есть, просто играют на других инструментах. Чуть быстрее средства передвижения. Может, чуть больше... Да нет, столько же войн, но сейчас они освещаются ­активнее. Ничего не меняется. Уверен.

ELLE Сейчас много говорят о том, что поколения мельчают. Вы регулярно общаетесь с самыми разными детьми. (Благотворительный фонд Константина Хабенского помогает детям с заболеваниями мозга. - Прим. ELLE.) Какие они в ваших глазах?

К.Х. Прекрасные. Можно найти с ними общий язык, почерпнуть у них идеи, с ними хочется делиться своим взглядом на ту или иную их фантазию или изобретение. Я и мои коллеги хотим подсказать им путь к индивидуальному мышлению. Не скажу, что я гуру в этом вопросе. Я так же, как и дети, пытаюсь учиться. Мы много обсуждали и спорили, стоит ли ввести в программу наших студий творческого развития курс сценической речи. Но я считаю: если человеку есть что сказать, уроки сценической речи ему не нужны. А когда мыслей в голове нет, как бы четко ты ни произносил шипящие согласные, пустая каша выйдет у тебя изо рта.

ELLE Как вы думаете, многие дети выберут актерскую профессию ­после общения с вами?

К.Х. Надеюсь, немногие.

ELLE Почему надеетесь?!

К.Х. В наших студиях, помимо многих других замечательных моментов, дети избавляются от розовых очков. Они понимают, что актерская профессия - не самый легкий хлеб. А те, кого это в итоге не отвращает, понимают, ­чего им ждать в будущем.

ELLE Вы в вечных разъездах. Чувство дома еще не утрачено? И где он, ваш дом?

К.Х. Дом там, где тебя ждут. Это место энергетическое, это не стены. Когда ты заходишь, ставишь вещи в прихожей и понимаешь: «Все, приехал». И наоборот, можешь год прожить где-то в длительной рабочей экспедиции - и так и не свыкнуться с новым местом. Казалось бы, год! Но нет. Тело, голова, сердце, душа понимают, что дом не здесь. Это что-то на инстинктивном уровне, как у собак и кошек, которые, еще не видя тебя, за километр чувствуют твое приближение. Мы ничем не хуже животных, мы тоже чувствуем.

ELLE Людей тоже чувствуете?

К.Х. Конечно, сразу понимаю, мой человек или нет.

ELLE А какой вы со своими?

К.Х. Не знаю. Мне кажется, скучный и неинтересный. ­Если в двух словах. А остальное у них спросите, хотя, я ­думаю, они ответят то же самое.

Куртка Alexander Terekhov

майка Henderson

Сергей: Я вчера выступал с лекцией, и мне задали вопрос, кого я считаю героем нашего времени. Я сказал, что этот человек будет авторитетным для всех — и для левых, и для правых, и для либералов, и для консерваторов. И мне на ум пришло три имени: Елизавета Глинка, Борис Гребенщиков и Константин Хабенский. Кто для тебя герой нашего времени?

Константин: Не знаю. Человек, который мне интересен, наверное. Так в моей профессии проще рассуждать. Я стараюсь подбирать такие характеры, которые на протяжении всего фильма или сериала оставались бы интересными. И я даже не говорю о главных ролях. Мне важно героя прощупать, соприкоснуться с ним, опуститься на какой-то уровень или возвыситься. Бывало и так, что при личной встрече с людьми, которых многие считают героями, я сильно разочаровывался.

Сергей: Например?

Константин: Они еще живы, я не буду о них говорить. Бог им судья. Но они с самого детства были для меня героями.

Сергей: Практически каждая твоя роль — будь-то Служкин из «Географа» или журналист Гурьев из «В движении» — это срез определенной части общества, манифест, если угодно. Насколько много тебя в этом манифесте?

Константин: Много. Мне не интересно просто говорить выученный текст, который кто-то придумал. С Сашей Велединским (режиссер фильма «Географ глобус пропил». — Esquire) мы, не сговариваясь, придумали некоторые послания, поклоны другим фильмам, советским, которые в нас засели с детства. «Полетам во сне и наяву», например. Это были наши кинематографические месседжи. Мы этого не стеснялись, мы прямо об этом говорили.


Рубашка и майка Henderson

брюки Brunello Cucinelli

носки Falke

слиперы Fratelli Rossetti

Сергей: Должно ли кино чему-то учить нас?

Константин: Ничему оно не должно учить. Ни театр, ни кино. Периодически выходят поучительные фильмы. Но для меня режиссеры, снимающие их, тут же заканчиваются. Когда начинаешь учить, уходишь из профессии — становишься «учителем». Можно только делиться опытом, ощущениями. Как только начинают вещать с экрана или со сцены, что хорошо, а что плохо, — я сразу вижу конец профессиональной деятельности.

Сергей: Разве к тебе не приходят за советом люди, которые хотели бы стать твоими учениками в профессии

Константин: Я избегаю подобных вопросов. Я потратил семь лет жизни на создание студии творческого развития «Оперение», туда приходят дети, которые не обязательно будут актерами. Но они занимаются актерскими дисциплинами, чтобы стать открытыми, свободными, и единственное, что я смог показать им всем, — как это тяжело, как непросто. Возможно, благодаря нашему движению какие-то ребята, которые грезили актерством и творчеством, пошли в более земные, скажем так, профессии.

Сергей: Выходит, ты многих спас?

Константин: Я надеюсь. Те же, кто утвердился, что это им подходит, со школьной скамьи понимают, на что им придется идти. Многие из них, кстати, уже заявляют о себе в профессии.

Сергей: Интересно. А как ты выходишь из роли? Сколько времени после спектакля у тебя проходит, прежде чем ты скажешь себе: «Все, я дома»?

Константин: Я не думаю, что такой момент вообще наступает. Мы с тобой сидим, разговариваем, а вчера у меня был тяжелый спектакль, и я понимаю, что все еще продолжаю о нем думать. И уже жду следующего. Выйти из роли на сто процентов не получается, только внешне, когда переодеваешься и выходишь из театра.


Сергей: Твоя профессия подразумевает рефлексию. В отличие от тебя я живу в социальных сетях, много гадостей читаю, на многое реагирую, что-то меня задевает, от чего-то я раздражаюсь, что-то иногда меня просто убивает. На что в жизни реагируешь ты, чем живешь, чем увлекаешься?

Константин: Меня нет ни в одной соцсети. Я увлекаюсь театром. Мне это нравится. Остальное — лишь мелкие увлечения моей личной жизни, в которую я пускаю только избранных. Если говорить о рефлексии, я вообще не склонен рефлексировать. Даже на свою лысину я мало внимания обращаю. Мне кажется, что с этим надо что-то делать, но пока я случайно не замечаю свой затылок во втором зеркале, я о нем не задумываюсь.

Сергей: Преодолев рубеж в сорок лет, стал ли ты думать, что прожит значительный отрезок жизни?

Константин: Ты не поверишь, это не кокетство: сейчас, пока мы готовились к съемке, я понял вдруг, что мне за сорок. Меня гримировали, и я пытался судорожно вспомнить, сколько же мне лет. Потом я просто подсчитал.

Сергей: Почему ты об этом подумал?

Константин: Потому что год назад мы с гримером Женей уже пересекались на других съемках. Она мне напомнила, что тогда я пришел после дня рождения, и я стал судорожно вспоминать, сколько же мне лет и что я на съемку пришел, видимо, помятым. И только тогда я осознал, что уже в прошлом году мне было за 40. Я знаю, что я кое-что сделал. Может быть, не связанное с театром и кино. Но итогов я не подвожу.


Сергей: А ты когда-нибудь рассуждал на подобную тему: «Я хотел бы, чтобы через тридцать лет мои дети…» Каким актер Хабенский и человек Хабенский хотел бы остаться в истории?

Константин: Для своих детей?

Сергей: Да.

Константин: Знаешь, ведь многое в своей жизни я делаю не только для себя, но и для детей. Я хотел бы, чтобы через двадцать-тридцать лет моим детям было за меня не стыдно. Чтобы они могли сказать: «Мой папа принимал во многом участие, старался что-то сделать».

Сергей: Ты религиозный человек?

Константин: Думаю, да.

Сергей: Ты ходишь в церковь?

Константин: Не так часто, как меня там хотели бы видеть священнослужители, к которым я испытываю уважение и любовь. Я крайне редко хожу на службы. У меня появился интерес к церкви в сознательном возрасте. Я иногда советуюсь с людьми, которые носят рясы и служат в церкви. Я спрашиваю их: «Исповедь — это ведь не только каяться в грехах? Рассказывать о том, что меня действительно волнует и что мне удалось, например, — это ведь тоже момент исповеди? Это не хвастовство, не желание пожаловаться. Я хочу сказать, что плохого я сделал и что я сделал хорошего. Это вы тоже выслушайте».

Сергей: Тогда это уже диалог: «Вот, кстати, хотел тебе сказать…»

Константин: Ну, я считаю, что хороший священнослужитель, если уж он взял на себя эту ношу, всегда будет находиться в диалоге с прихожанами. Тут можно вернуться к нашему разговору о том, кто кого учит. Диалог необходим, чтобы не превратиться в холодный фасад, когда к тебе люди подойдут.


Куртка Alexander Terekhov

майка Henderson

Сергей: Неужели ты сам никогда не обращался в холодный фасад? По‑простому это называют звездной болезнью.

Константин: Да, звездная болезнь бывает. Узнаваемость — штука сложная, к ней тоже нужно привыкать. Это непросто, когда на тебя начинают обращать внимание, из кустов откуда-нибудь фотографировать. У тебя вдруг начинает меняться походка, потому что тебя узнают, ты хочешь казаться лучше, прямее. Сложно, когда в реальной жизни, а не на сцене и не в кадре на тебя постоянно обращено внимание.

Сергей: А что вы хотите, вы становитесь звездами, у вас никакой личной жизни нет, всё, вы публичные люди.


Костюм Louis Vuitton

водолазка Henderson

кеды Rendez-Vous by Dino Bigioni

часы IWC Portofino Hand-Wound Eight Days

Сергей: Раз уж речь зашла о фотографиях на телефон, давай поговорим о твоей роли в фильме «Селфи». Ты когда-нибудь встречал своих двойников, как главный герой Богданов?

Константин: Двойники есть: кто-то постоянно общается с людьми в интернете от моего имени. Наверное, им не хватает своей жизни, поэтому они становятся двойниками. Но есть и другая неприятная история: иногда они делают это в корыстных целях, якобы собирают средства на благотворительность. Мы боремся с ними всеми возможными способами. После прочтения сценария мне захотелось представить отношения главного героя и его двойника, полностью похожих внешне, но внутренне совершенно разных. Более того, мне хотелось понять одну особенность нашего менталитета в контексте фильма: почему мы сопереживаем тому, кто в самом начале предстает отрицательным героем.

Сергей: Мы сейчас готовим материал о мужчинах прошлого века, и в каждом десятилетии выбираем одного, которого, на наш взгляд, можно считать представителем поколения. Это может быть и киноактер, и спортсмен. В редакции был спор о 1980-х: выбирали между Абдуловым и Янковским. Кто-то сказал, что Хабенский — абсолютный человек из 1980-х. У тебя типаж восьмидесятника: интеллигентность, взгляд. Тебе было бы комфортно в том времени?

Константин: Конечно, я хотел бы подольше побыть в том времени, но мне и сейчас грех жаловаться. Я не думаю, что Олег Янковский или Александр Абдулов могли бы сказать: «Мне комфортно в своем времени». Всегда есть ощущение некоторого дискомфорта. Просто профессии они посвятили всю свою жизнь. А я пока — только часть.


Сергей: Ты смог бы жить в Советском Союзе?

Константин: У меня остались, скорее, детские воспоминания. Было многое, чего я не знал, и если бы узнал тогда, не поверил бы. Когда люди уезжали из страны, мой отец не верил, что эмигрируют по политическим мотивам, из-за того, что жить некомфортно. Мы вообще часто не верим во многое, потому что не стремимся узнать факты. Так же и о войне, например.

Сергей: Ты недавно закончил съемки фильма о войне, о побеге из лагеря Собибор. Казалось бы, что можно сказать о войне и концлагерях, чего еще не было сказано?

Константин: В нашем кинематографе не рассматривался изнутри вопрос физической и духовной гибели людей в концлагере. Это не боевые действия, это совсем другой срез военного времени. Что происходило с людьми за колючей проволокой, через стенку от крематория? В одной части лагеря работают люди, в другой — сортируют вещи тех, кого уничтожают ежедневно.

Узнаваемость — штука сложная, к ней тоже нужно привыкать. Это непросто, когда на тебя начинают обращать внимание, из кустов откуда-нибудь фотографировать

Сергей: Как ты готовился к съемкам? Живых свидетелей практически не остается.

Константин: Остались их дети, им рассказывали родители, сбежавшие из лагеря. Я почитал воспоминания главного героя Печерского. Мне показалось, что они не совсем искренние. Такое может быть, когда человек пишет, как бы беседуя с вечностью. Но кое-что важное там было зафиксировано — время, даты, их нужно было знать. В остальном мне хотелось просто понять природу вещей, и я начал фантазировать, как спасались люди, которые оказались в рабочей зоне концлагеря, и как спасались люди, которые волею судьбы надели погоны немецкой армии. Последних я так и не смог оправдать. Что-то в нас есть на генетическом уровне, что не позволяет нам сделать это.

Сергей: А мне почему-то, наоборот, кажется, что мы их простили. Мы не забудем ту войну никогда, но у нас нет звериной ненависти к людям.

Константин: Да, предположим, что мы их простили (только предположим), хотя простить могли бы только люди, непосредственно столкнувшиеся с войной, лишениями и лагерями. Интересно, что, когда я подумал о главном персонаже, которого играет Кристофер Ламберт, вдруг в какой-то момент во мне щелкнуло: как же тебе не повезло

Сергей: Что он ощущал, на твой взгляд? Он распорядитель, бухгалтер, начальник отдела логистики концлагеря. Вот сегодня ему надо сжечь 600 человек, а завтра 850. У него план, ему отчитываться нужно. Он не выбирал эту должность.

Константин: Я думал об этом. Солдат дает присягу и обязан выполнять приказы, умирать, или же он снимает с себя погоны и уходит, дезертирует. Я размышлял, какими способами немецкие солдаты пытались избавиться от этого. Пьянство банальное? И я придумал вот что: кто-то, чтобы не сойти с ума, фотографирует людей. И мечтает организовать фотовыставку, как только закончится война. Так он справляется с ужасами концлагеря. Ясно, что кто-то ударялся в религию. В какой-то момент немцы просто перестали реагировать на то, что делали, — нужно было беречь физические силы.


Сергей: Как ты считаешь, исторический опыт защищает нас от повторения этих ужасов?

Константин: История никого ничему не учит. Когда я готовился к съемкам «Троцкого», читал его речи, а параллельно шли новости по телевизору. Я увидел события в Сирии, как громят города, и понял, что ничего не меняется. Спустя сто лет все повторяется при полном равнодушии обывателя.

Сергей: Примерно так же и революция происходила: Минаев с Хабенским сидели в кафе, разговаривали, кто-то в этот момент в ресторане ужинал, кто-то в театре играл, а кто-то брал Зимний.

Константин: Я читал записки помощника режиссера Московского художественного театра, датированные осенью 1917 года. Очень интересно было, как революция входит в жизнь на бытовом уровне. В какой-то момент он пишет: «Очень много шелухи от семечек стало оставаться в зрительном ряду». Это было как раз в момент переворота. Еще не понимали, что происходит революция, но обратили внимание на изменение социального уровня зрителей.

Сергей: Есть ли вещи, о которых ты по-настоящему сожалеешь? Из любой области.

Константин: Я объясню очень простую вещь. Меня когда-то умный человек научил ни о чем не жалеть, потому что, если ты понимаешь, что когда-то поступил неправильно, оставив за собой знак минус, тебе очень сложно идти вперед, это якорь. Если ты пересмотришь некоторые события и найдешь возможность поменять знак на плюс — случилось так, как и должно было, — дальше будет легче. Я не могу сказать, что живу с сожалением о чем бы то ни было. Знаешь, я прочитал в дневниках Сергея Прокофьева, как он ненавидел дороги, переезды. А в какой- то момент он признал: «Это тоже часть моей жизни». Почему я должен любить все, что до поезда и после поезда, а дорогу — ненавидеть и жалеть о потраченном на нее времени? Я подумал, что он прав, и попробовал полюбить моменты транспортировки тела. Все встало на свои места. Я ни о чем не жалею и люблю все, что делаю. ¦

Катерина гордеева

Константин Хабенский:
Мы боимся совсем не того,
что оказывается действительно страшным

В интервью Катерине Гордеевой артист, режиссер и учредитель благотворительного фонда говорит об опыте потерь, боли, страхе, прощении, детях, которых не помнит, и родителях, которых не может забыть. А также – о том, почему он спросил Путина про реанимацию и что думает о деле Серебренникова.

– Восемь лет назад вы ввязались в довольно неожиданную историю: мастерские творческого развития для детей и подростков по всей стране. В итоге вышел подростковый мюзикл «Поколение Маугли», который должны были, в том числе, играть на сцене МХТ им. Чехова. Но недавно я узнала, что проект кончился. Что случилось и почему?

– Тут надо рассказывать все с самого начала.

– Все сложные истории надо рассказывать с самого начала.

– В середине двухтысячных я как-то почти случайно оказался в питерском Доме ветеранов сцены.

– Это – очень красивое, старинное, полное поразительных людей место.

– Да, так это выглядит сейчас. Я там недавно был на съемках «Троцкого» – все совсем не так, как было в первый мой приезд. И дело даже не в ремонте: когда я впервые туда пришел, меня потрясла атмосфера, понимаете?

– Думаю, да: несколько десятков невероятных пожилых людей с потрясающими биографиями, которые оказались на обочине жизни. Так?

– Был еще один важный нюанс: эти люди совершенно не готовы были списывать себя в запас. И мы, те, кто пришел тогда вот в это место обитания возрастных актеров, – нас привел [режиссер] Дима Месхиев – впали в какой-то ступор, что ли.

Вначале попытались привычно и не очень энергозатратно решить проблему деньгами: что будем скидываться, что отдадим, например, все денежные призы, связанные с фильмом «Свои» [в котором тогда снимались у Месхиева], включая призовой фонд «Ники»... Оказалось, что сделать это официально очень сложно технически: привычными конвертиками – проще. Но что такое конвертик для человека, который мучается одиночеством и невостребованностью больше, чем неустроенностью и скромным образом жизни?

– В чем-то даже оскорбительно.

– Никто из них не заслуживает такого положения… когда их содержат, понимаете? В какой-то момент я понял, что единственное по-настоящему полезное, что я могу для них сделать – вовлечь в нормальное достойное дело. Черт, вы знаете, я сейчас стал все это рассказывать и обнаружил, что давно об этой истории ни с кем не говорил.

– Почему?

– Не спрашивают. Не интересно, наверное.

– Одновременно с тем, что я понял, что возрастным артистам, в первую очередь, нужны не деньги, а дело, до меня каким-то образом стал доходить масштаб неприкаянности творческих ребят по всей стране: куче детей, который бредят так или иначе сценой, некуда податься, нет никакой возможности себя проверить, испытать.

И появилась идея эти две истории соединить: артисты получили бы занятость, а дети – крутых учителей. В разных городах все технически выглядело по-разному, но в основном принцип был такой, что на базе домов творчества, при театрах – чтобы аренду не платить – открываются студии, где маститые артисты преподают детям наши профессиональные дисциплины: актерскую фантазию, речь, сцендвижение.

И вот так постепенно мужчины и женщины, которые отдали театру, по сути, всю свою жизнь, чья биография в творческом плане отнюдь не исчерпала себя, почувствовали себя снова нужными. Знаете, что было поразительным для меня лично? Преподавать детям захотели не только возрастные актеры в провинции. Очень для многих моих коллег более молодых это стало очень важной историей.

– Это про востребованность?

– Давайте честно: возможности для самореализации не у всех одинаково большие. И деньги, кстати, тоже важны. Преподавание в студиях стало помощью для моих коллег, которым в регионах живется не сладко. А для детей обучение было совершенно бесплатным.

– Как это получалось?

– Ну, в итоге это стало социальной историей: конверты превратились в официальную зарплату, которую сперва мы с друзьями-товарищами платили вскладчину, а потом все вышло на официальный уровень – платили городские бюджеты или какие-то местные уже филантропы. Начав с двух городов – Казань и Екатеринбург – в итоге мы создали 11 творческих мастерских по всей стране, в каждой – от 150 до 300 детей.

– Слушайте, но это же выходит – самая крупная не военно-патриотическая и не спортивная детская организация страны со времен Советского Союза?

– Я об этом так не думал. Мне было важно другое. Студии стали ситом, которое дало понимание юношам и девушкам, что такое профессия актера, и вообще что значит заниматься творчеством.

– То есть что-то кроме оваций и букетов?

– Грезы об овациях сменил ежедневный труд, слезы, нервы, радость принадлежности делу, – все, что эту профессию действительно составляет. Слава Богу, это понимание ко многим из них пришло раньше, чем они пошли поступать в театральные вузы.

– Кто-то даже до театрального вуза дошел?

– Кто-то дошел, а с кем-то, как с нашим новосибирским одним студийцем, я даже встречаюсь на съемочной площадке: он играет в финале «Собибора» бегущего мальчика, помните? Вот он – остался. А кто-то все понял и ушел. И для меня это тоже – важная история: мы человека уберегли от опасности испортить себе жизнь, занимаясь не своим делом. Даже если одного уберегли, все равно стоило затеваться.

– Итогом творческих мастерских – в провинции их называли театральными школами Константина Хабенского – стал всероссийский спектакль «Поколение Маугли». Кто выбирал тему?

– Вам нравится история про Маугли?

– Кто из нас не был любителем Киплинга в детстве? А мультфильм «Маугли» с такой таинственной и тревожной музыкой – он же затягивал, цеплял и не отпускал. И еще, мне кажется, это – очень добрая история.

– История о том, как ребенка лишили мамы и папы, а теперь его воспитывают звери, вам правда кажется доброй?

– Я в детстве все время слушал пластинку про Маугли, потом – смотрел мультфильм. У меня не было такого, как у вас, обостренного чувства реальности: дескать, звери воспитывают! Вы меня озадачили. Мне все происходящее в «Маугли» казалось совершенно естественным, нормальным и добрым. В отличие, например, от «Малыша и Карлсона» – вот тут страдания ребенка, который доверился старому не очень порядочному человеку, я вполне разделял.

– Но для «дипломного» спектакля студийцев вы выбрали именно «Маугли».

– Там была задача: показать получасовую заявку, в которой были бы все пройденные за год элементы. Было много вариантов, но звезды сошлись на Киплинге. Мы с товарищами сели и стали придумывать. Вышла история про приключения мальчика, который ищет свою правду в каменных джунглях мегаполиса. Мы придумали диалоги и ужали время действия до суток: утро – это весна, день – лето, вечер – осень, зима – это ночь. Дальше мы фантазировали уже со студийцами. Первый город, который попал под раздачу – Казань. Собственно, там этот спектакль и родился: Алексей Кортнев придумал тексты песен, Николай Симонов, наш, мхатовский, художник – многофункциональные декорации. Все было по-взрослому.

– Сколько времени лично вы отдавали проекту?

– Был момент, когда этот проект занимал большую часть моего времени. После Казани были Уфа, Новосибирск, Питер, Челябинск – проект развивался, а к нему подключались удивительные и неожиданные участники. Например, Диана Арбенина или Александр Кержаков.

– Я видела Кержакова в роли Удава Каа. Прямо скажем, неожиданное камео.

– Ребята вначале боялись, а потом сами ловили кайф и требовали, чтобы их привлекали к каким-то спектаклям за пределами Москвы, на гастролях. В спектакле было занято огромное количество звезд: и Юра Гальцев, и Катя Гусева, и Родригес, кого там только не было. А потом «Поколение Маугли» – стало чем-то большим, чем спектакль.

– В каком смысле?

– Это произошло в тот момент, когда мы решили, что все средства от сборов должны пойти в помощь ровесникам артистов, занятых в «Поколении Маугли».

– Это вы придумали?

– Это придумалось неожиданно. Но я понимал, что студийцы прекрасно знают, чем я занимаюсь.

– Откуда?

– Странный вопрос. Они читают интервью, смотрят репортажи, они – нормальные люди с нормальным кругозором. И они прекрасно знают, что помимо профессии актера у меня есть фонд, в котором я занимаюсь помощью детям с онкологическими и другими тяжелыми заболеваниями головного мозга.

До какого-то момента творческие студии и больные дети никак не соединялись: ни в жизни, ни в моей голове. Хотя в Перми мы соприкасались с ребятами из детских домов, в Уфе – с детьми, у которых были нарушения двигательного аппарата, но все шло медленно. И я понимал, что такие встречи очень развивают в человеческом смысле, но психологически это непросто. Я это знаю, мне самому не очень комфортно приходить в больницы, там встречаться, общаться, видеть глаза родителей больных детей и настраивать их на позитив.

– Почему? Я раньше много времени проводила в больницах. И, мне кажется, отношения, которые там, внутри, – одни из самых честных на свете.

– Безусловно. Но, смотрите, я – актер, хочу я, не хочу выходить на площадку – мне нужно. Я выхожу и начинаю работать на зрителя. Верит он мне или нет – это другая история. В больнице – то же самое: я хочу или не хочу, я прихожу, переступаю порог отделения и начинаю разговаривать. Разница, очень важная притом, состоит в том, что в больнице – дети: прыгать и кривляться перед ними не надо. Надо поймать тональность: не жалеть, но, в то же время, обласкать. Дать надежду. Это – трудно.

По первости я не вылезал из больниц, и тогда я – вот как вы говорите – ни о чем таком не думал, просто занимался делом: объяснял родителям, где подписать, что подготовить, это – сюда положите, вот так переверните ребенка, эту бумажку – доктору, а эту – в фонд. Времени на рефлексии не было, да я особенно и не поднимал голову. Единственное, что меня иногда выводило из этого ритма – глаза родителей. Тех, чьи дети выздоравливали. На это я обращал внимание: «Ох, ничего себе! Бывает же такое!» И шел дальше.

Сейчас у меня – и это довольно закономерно – меньше времени посвящено непосредственно больнице: в фонде работает большая классная команда, я становлюсь менее нужен лично. Меня теперь используют, в основном, как лицо в тех проектах, когда без меня уже совсем никак не обойтись… В общем, в больницах я появляюсь редко. И находить общий язык с детьми – мне стало сложнее. С родителями – нормально, почти как раньше, но с ними проще. А с ребятами – там ежедневная практика нужна.

– Так как вы соединили «Поколение Маугли» с больными детьми?

– В какой-то момент стало абсолютной нормой, что на каждом спектакле, в каком бы городе мы ни играли, в конце на экран выводили фотографии ребят, которые лежат в больнице или сидят дома. И им нужна помощь. То есть мы совершенно точно понимали, для чего мы играем спектакли, куда пойдут деньги – вот этим детям.

Чтобы было предельно ясно, я перед каждым генеральным прогоном – для мам и пап, как мы его называем, – обязательно в каждом городе показывал студийцам клип Чулпашин [Хаматовой, создан для фонда «Подари жизнь» в 2014 году] , который она сделала вместе с Шевчуком: «Это все, что останется после меня», знаете его?

– Да. Вы в нем тоже участвовали.

– Точно. Так вот, это был мой самый последний волшебный пинок: я показывал всей команде клип, а потом выходил и говорил: «То, насколько мы сможем помочь этим больным детям, зависит сегодня от того, как мы потратим себя на сцене. От того, какой будет ваша энергетика, желание и понимание того, для чего вся эта история рассказывается, будет зависеть, придет ли к нам зритель завтра и будет ли у нас возможность помогать. Если вы будете работать в полноги…»

– Дети разве умеют халтурить?

– Дети умеют все, глядя на взрослых, и быстро учатся. Но, кажется, наши дети поняли, в чем сверхсмысл их существования на сцене. Через «Поколение Маугли» прошли те, кто потом стал «маленькой армией благотворителей», как я это называю.

А потом случилось чудо. Во время наших гастролей в Москве за кулисы пришли те ребята, для которых всего полгода назад студийцы собирали деньги. Не помню, казанские или новосибирские это ребята, но они узнали их в лицо – это были те самые, с фотографий. И вот они пришли за кулисы сказать: «Спасибо».

– И что было?

– Я не стал никого заранее предупреждать и настраивать, подумал, пусть все будет как будет. Они вошли и… Ну, там по-разному. Кто-то рыдал, не мог прийти в себя, кто-то ржал совершенно неукротимо, кто-то целовался, а кто-то просто остолбенел.

– А вы?

– Я стоял в сторонке и наблюдал, как они со всем этим справляются, я ничего не корректировал. Я думал о том, как важно, что взрослые в кои-то веки их не обманули: взрослые им обещали, что деньги, собранные на спектаклях, пойдут на лечение этих детей, они бухнули туда все свои силы, отказываясь от каникул, от своих обычных занятий и развлечений, чем-то жертвовали. И вот – результат. Все закольцевалось.

Мне кажется, это важный опыт: помимо того, что это – абсолютно честная история, они еще поняли, что спектакль – это не только выпуск пара и какая-то экономически перспективная история. Это еще и возможность помочь другим людям. Это самое большое достижение, о каком я даже не мечтал, создавая подобные студии.

– За время проекта студийцы вообще сильно изменились?

– С ребятами на моих глазах вообще произошли довольно важные перемены: если в первый год моего или моих друзей появления в их жизни им были нужны фотографии и автографы, то на второй и третий стали важны ответы на вопросы. Они перестали селфиться с приезжающими известными людьми – а в студии приезжали почти все, кого вы сможете вспомнить из наших знаменитостей – они стали их спрашивать о том, что те думают на чувствительные и волнительные темы.

Так я увидел их взросление: они превратились в профессионалов третьего-четвертого курса театрального вуза, будучи вообще-то школьниками девятого, максимум одиннадцатого класса. До меня дошло, что я больше не имею права делать им профессиональные замечания, потому что они вышли на уровень более высокий, чем мы с ними договаривались. Не все из них были готовы посвятить свою жизнь этой профессии, но они научились говорить, что думают, выражать свои чувства – это условие договора я выполнил. И понял, что пришло время расставаться.

– То есть как – расставаться?

– Отпустить их в большую и взрослую жизнь. Уже без меня.

– Но это же – больно.

– Я понял, что так будет, примерно за год до того, как сказал им об этом.

– Что вы сказали?

– Я сказал: «Ребята, вы, в принципе, все умеете, вы передружились. У вас педагоги, которые тоже научились вместе с вами за наш семилетний путь. Они знают, с чего начинать, куда идти. У каждой студии – свой почерк, все вы – достигли уровня, когда я как художественный руководитель вам больше не нужен».

– А они?

– Ну, там сразу – слезы, сопли, ах-ах-ах. Вначале трудно было. Сейчас уже прошел год. Все потихонечку взяли себя в руки, и пришло осмысление: все было сделано правильно. Они пошли своей дорогой: где-то города объединились, где-то студии стали молодежными театрами, кто-то остался на уровне мастерской.

– Но вы их, выходит, бросили?

– Я не буду сейчас препарировать свои чувства и воспоминания. Я не то чтобы сжег этот дом безвозвратно. Я понимаю, что ребята терзались, у них были сомнения, они не понимали, почему я так поступаю. Перед расставанием я написал письмо каждому студийцу: «Я вам помогу во всем, чем смогу, но мое наставничество кончилось». Так вот, это слово я намерен держать. Но семь лет – это правильный срок для того, чтобы перейти на новый уровень отношений.

– А какие были опасности?

– Разные. Я не люблю, когда начинают сажать на трон и петь хвалу, я бегу таких вещей. Слава Богу, до этого не дошло, в Ленина меня не превратили.

– «Поколение Маугли» должны были играть на сцене МХТ имени Чехова. Почему этого не произошло?

– Я понимал, что «Поколению Маугли» как самостоятельному проекту хорошо было бы в итоге дать надежную гавань. Я понимал, что мог бы быть и режиссером, и продюсером этого нового витка. И я пришел к Олегу Палычу [Табакову, художественному руководителю и директору МХТ им. А.П. Чехова в 2000 2018 гг. ] и предложил ему и театру этот спектакль. Разумеется, я объяснил, что эта история должна быть благотворительной. Но в тот момент у Олега Палыча были другие мысли по поводу производства, театра и того, какие и в каком объеме деньги театр должен приносить. С благотворительностью это никак не вязалось, к сожалению. Но я продолжал ходить и напоминать о себе. Ходил два года. А потом что-то изменилось.

– Что?

– Не знаю, но, видимо, в жизни Олега Палыча что-то такое произошло, что изменило его мнение. На последнем сборе труппы он объявил о том, что я буду делать спектакль «Поколение Маугли» здесь, в МХТ. Я сказал: «Олег Палыч, у вас есть прекрасный колледж, в котором учатся дети, ровесники моих студийцев. И «Поколение Маугли» – это спектакль, который сможет их объединить». Я придумал программу обученческую для всех курсов колледжа, при которой каждый год у студента будет происходить смена рисунка и смена типажа: то есть первый курс приходит и начинает готовить программу второго курса спектакля, второй – работает над программой третьего и так далее.

Олег Палыч дал добро, мы стали репетировать со студентами и фактически перепридумали спектакль: в колледже ведь уже такие огромные лоси учатся, а я начинал «Поколение» с маленькими шпендиками-студийцами. В общем, начали вводить в новую историю любовные линии, приплетать высказывания рокеров, рэперов и даже политиков, которые, кстати, очень хорошо ложились на язык Шерхана и Акелы. Леша Кортнев добавил в спектакль песни, чему был совершенно счастлив, поскольку переживал, что не все его идеи вошли в первый вариант. В общем, мы сделали нечто совсем новое. На первый прогон в театре, куда обычно приходит человек десять, пришел полный зал. Спектакль случился, это была очень убедительная история.

– По сути, это был уже новый спектакль, в котором были заняты студенты колледжа Табакова, преподаватели этого колледжа и артисты МХТ имени Чехова?

– Вы собирались играть «Поколение Маугли» на сцене МХТ, имея в виду, что все сборы будут идти в помощь детям-подопечным вашего фонда?

– Да, мы придумывали это так.

– Но спектакль так и не появился в афише театра. Почему?

– Олег Палыч умер, пришли новые руководители театра, появились другие замыслы и планы на жизнь, которые никак не сходились с планами «Поколения Маугли». Набор в колледж в этом году не случился. Мне пришлось принять решение перестать тратить свое и чужое время. И я закрыл эту историю: мы собрали все декорации, сложили в ангар. Детям я все объяснил, сказал «спасибо». Мне кажется, и им была полезна эта история, и мне было полезно пофантазировать, подумать и понять, что нет предела совершенству.

– То есть все?

– Все. Сейчас Челябинская студия выступила с инициативой сделать спектакль в прежнем формате, но я сказал, что мне это больше не интересно.

– В ситуации ощутимого дефицита качественного контента для детей и подростков «Поколение Маугли» разве не имело шансов на успех?

– Мне кажется, имело все шансы. Но у нас вообще сейчас мало смельчаков, которые готовы вкладывать деньги, понимая, что подростковое, детское кино может быть провальным и неокупаемым, но оно очень нужно. Никого не могу обвинять, но хорошо бы поскорее у нас появились яркие режиссеры, умеющие рассказывать даже не про детские проблемы, а про то, что волнует 14-, 15-, 16-летних ребят, которых колбасит от того, что они не понимают, для чего им жизнь, что им жизнь и что они в этой жизни.

– Нелепо кивать в сторону СССР, но детских и подростковых фильмов, сказок, записанных в те годы, хватило на ваше поколение и еще на три вперед. Тот же Табаков сыграл гениального Али-Бабу в аудиосказке Вениамина Смехова…

Бывало и другое, мы просто не помним. Сейчас на самом деле всего самого разного для детей – сколько хочешь: и «Смешарики», и «Малышарики», и «Лунтик», и «Маша и медведь». Да, это поставлено на поток и требует гораздо больших затрат, чем требовалось в советские времена…

– Я про другое: вот Табаков играл в детской сказке, и не одной, озвучивал персонажей в мультфильме и так далее. А вы?

– А я «Малышариков» озвучиваю.

– Да вы что?

– Ну, всех «Малышариков» озвучивать у меня не хватает времени, но я – папа «Малышариков». Я песни там пою, и мне это очень нравится. Вы, наверное, просто плохо знакомы с «Малышариками», потому что «Смешарики» их забили и они почти не видны. Но, если коротко, «Малышарики» – это те же «Смешарики», только у них проблемы поменьше: это проблемы полуторагодовалых детей.

– Что вы смотрите с дочкой?

– Вот как раз «Малышариков».

– А не из вашего творчества?

– Она много чего смотрит: нашего, не нашего, советского, современного.

– Вы с ней вместе смотрите?

– Я знаю, что именно она смотрит. Но когда она это смотрит, я не знаю.

– Вы – хороший отец?

– Я могу быть намного лучше. Но я стараюсь.

– В каком смысле?

– По мере понимания того, что я значу для детей, что они для меня значат, стараюсь исправить недоработки.

– Например?

– Пытаюсь научиться формировать так график, чтобы в нем была не только работа.

– Чем бы вы хотели запомниться своим детям?

– Я против каких-то нарочитых вещей. Но я стараюсь многое делать в своей профессии так, чтобы им было интересно, чтобы они или участвовали, или смотрели… Нет, Катя, вы как-то неправильно спросили: запомниться. Это какая-то навязчивая вещь. Я не хочу никак запоминаться, я хочу, чтобы в какой-то момент они – все ли, не все ли – подошли и сказали: «Ты молодец, пап!» Мне этого достаточно. Я хочу верить, что смогу понять, что прячется за этими двумя словами: «ты» и «молодец».

Надеюсь, я к этому моменту не рухну совершенно башкой и не превращусь в какого-нибудь оскароносного, недоступного и ни хрена не понимающего творца, который будет объяснять всем, как надо жить, только потому что у него все эти многочисленные награды и еще он где-то там снялся. Вот этот образ – поучающего безумца – самое страшное, наверное, что может случиться. А это сплошь и рядом происходит.

– На свете много людей, с кем ничего такого не случилось.

– Значит, еще просто не время. Или Бог их так любит, что говорит: «Ну, давайте еще потянем немножко. Мне так нравится этот парень или эта девчонка, хочу еще немножко послушать, как он смеется. А потом сделаем то же, что делаем обычно с остальными».

Конечно, я верю, что у меня сработает «сигнализация» и я не сделаюсь сумасшедшим авторитарным стариком с причудами. Но – про сигнализацию – многие так думают. А она не срабатывает, представляете? В нужный момент садится батарейка.

Люди рядом могли бы, конечно, тебе своевременно сказать: «Пора завязывать, помолчи, старик, уйди в тень». Но ты их не попросил об этом, когда был в себе. Вот они и молчат. И молча смотрят, как ты сидишь и раздаешь всем вокруг непрошеные советы.

Про это очень правильно написано в «Этике» Станиславского, хорошая, кстати, брошюра, всего несколько страниц. Ее преподают, но никто, к сожалению, не читает. Константин Сергеевич рекомендовал прежде, чем раздавать советы, спросить, нужен ли такой совет, и только потом – предложить помощь. Еще он учил никогда не поучать людей, как жить: в сценическом ли пространстве, в профессиональном пространстве, в житейском. Вот если этой просто личной гигиены придерживаться, то, быть может, протянешь в сознании дольше и сойдешь с помоста нормальным человеком.

– Помогли ли самому Станиславскому его этические правила?

– Вопрос спорный. Судя по тому, что описывал в «Театральном романе» Михаил Афанасьевич Булгаков, – не очень. Текст у Булгакова, разумеется, художественный, многое он там изложил, не выпячивая, а сводя к шутке или мистике, но МХАТ и вся ситуация в театре описана достоверно. Не только, может быть, МХАТ, но вообще любой механизм, который называется «русский театр» и движется по вполне предсказуемой дуге: от бойкого зародыша до полного фонтана сумасшествия. Иногда бывает, фонтан еще не бьет, все выглядит снаружи очень прилично, но ты знаешь, как это устроено, и точно можешь сказать: еще чуть-чуть и все вскроется. «Театральный роман» вылезет и здесь.

– Если следовать так называемой «мхатовской» традиции, то руководить театром после смерти Табакова должен был бы человек из актерского цеха, из труппы театра. Так было всегда. У вас были амбиции стать худруком МХТ?

– Нет. Я не горю большим желанием чем-то или кем-то руководить. Я иногда возгораюсь желанием что-то с кем-то сделать, но административных амбиций у меня нет и мысли типа «ах, надо взять театр», – не было. Кроме того, я не являюсь официальным учеником Олега Палыча.

– Да, вы учились у Фильштинского, в Питере. Но в МХТ все же провели много времени.

– Вы правы, я учился у Олега Палыча на протяжении всех этих лет. Всем мелочам: и жизненным, и профессиональным. Многое мне казалось правильным, многое было важным. Но здесь, в стенах этого театра, есть более заслуженные для подхвата знамени ученики и артисты.

– Какую часть вашего времени занимает фонд?

– Гораздо меньше, чем раньше. Это все еще огромная часть меня, но я фонду уже не так нужен, как вначале, он – самостоятельный механизм, не так сильно на мне завязанный. Это как с фильмом, в котором ты снялся: съемки вроде закончены, но он всегда с тобой внутри и живет своей жизнью.

– Однако, создавая фонд, вы дали ему ни много ни мало – свое имя. Он так и называется: «Фонд Константина Хабенского».

– Это не было моей специальной наглостью.

– Речь не о наглости, о риске скорее.

– Да понятно же, что сразу возникает подозрение: ага, он решил своим именем фонд назвать, чтобы в мрамор войти таким образом. Нет.

– А почему?

– Если честно, когда подошел момент регистрации, я не успел придумать название, не до того было, скажем так. И я решил ничего не придумывать, назвать как есть. Как оно, по сути, на тот момент и было: я всем занимался сам, напрямую.

– Вы начали помогать детям, страдающим раком головного мозга, вместе с Настей [Анастасией Федосеевой (31.03.1975 1.12.2008 ), первой женой] во время ее болезни [в 2007 году у Федосеевой была диагностирована опухоль головного мозга]?

– Да. Это началось спонтанно, но действия наши, мои были совершенно сознательными. Я в какой-то момент понял, что надо помочь ей отвлечься от собственной болезни. Нам нужно было максимально отвлечься от себя.

– Чтобы не сойти с ума?

– Чтобы отвлечься. Чтобы быть занятыми делом. Это помогает. Иногда. Я тогда предложил поучаствовать в помощи другим людям, – речь о детях в основном, – которые находились в той же ситуации, что и мы. В тот момент мы что-то уже знали, чем-то могли помочь: врачи, маршруты, больницы.

– Почему вы решили помогать именно детям?

– Не знаю. Это случайно получилось. Я плохо помню события того времени и не всегда могу восстановить некоторые детали: я мотался между континентами, приезжал в больницу, мы что-то обсуждали, я уезжал, летел и уже в Москве с кем-то встречался, брал и передавал какие-то деньги, разговаривал с мамами, помогал искать врачей, опять летел через океан, рассказывал, как и что, что сдвинулось, получилось. Я думал, что это поможет переключиться, поможет отвлечься.

– Помогало?

– Мы только начали. Что-то успели даже сделать. Кому-то даже успели помочь. А потом, когда у нас все произошло… ну, когда все случилось, я понял, что грош мне цена, если я эту историю не продолжу. Если вот в этом моменте закончу существование фонда. Я решил продолжать один.

– Это очень трудно?

– Одному – почти невозможно. Со временем стали появляться вокруг люди, которые были готовы помочь: приходили, уходили. Потом мне вдруг повезло: пришла Алена Мешкова и ее команда. И у фонда случился перезапуск. То, что сделала Алена, я бы не смог никогда.

– Что вы имеете в виду?

– Понимаете, благотворительность – это не только про сочувствие. Это менеджмент. Из меня менеджер – нулевой. Команда, которая пришла в фонд, принципиально пересмотрела все прошлые позиции и предложила план развития. А я сидел, открыв рот, и понимал, что это какая-то фантастика, – что они предлагают. И что, скорее всего, это в фонде работать не будет. А оно вдруг заработало. И пошло такими темпами, что я теперь уже не очень понимаю, почему это называется фондом Константина Хабенского.

– Сколько фонд собирает сегодня?

– Больше 250 миллионов рублей в год. В этом году у нас около семисот подопечных.

– В отчетах фонда есть фраза о том, что вы помогли шести тысячам семей. Не детей, семей. О чем это?

– Это о том, что когда в семье случается такое несчастье – болезнь, то помощь нужна и ребенку, который заболел, и – едва ли не в большей степени – тем, кто с ним рядом. И нужна железная уверенность, что тебя не бросят.

Знаете, я запомнил одного парня из Запорожья, который приехал к нам с полуторагодовалой дочкой. Он всю жизнь работал ментом. У него взгляд был такой непробиваемый: уличный, натертый. Мы с ним сидели, я ему объяснял, что нужно сделать, какие бумажки заполнить, куда им с женой пойти после того, как они в отделение заселятся, а он вдруг говорит: «Костя, я всю жизнь привык людей подозревать. Когда ехал сюда, меня спросили: кто тебе деньги даст? Я ответил: Фонд Хабенского обещал. Ну и все такие: ага, сейчас, конечно, ха-ха-ха». А потом он вдруг говорит: «Я не верил людям. А вы это изменили».

– Что вы ответили?

– Я не знал, что ему ответить. Я его похлопал – он такой огромный амбал – по плечу: «Всё, лечитесь, держитесь, не унывайте. Я побежал, у меня дела». Но я тогда подумал о том, что, может быть, фонд нужен для такой элементарной вещи, как вера человека в людей.

– Вы помните первого ребенка, которому помог фонд и который поправился?

– Нет. Я не помню детей, если честно. Я помню родителей. Точнее, их глаза. Там очень высокая концентрация боли и страха. У детей совсем не так. У детей нет страха смерти практически: они не так связаны какими-то материальными якорями, долгоиграющими планами и обязательствами перед близкими. Иногда я думаю, что, из-за отсутствия страха, опухоли в голове – это один из самых сложных и тяжких онкологических диагнозов – у детей излечиваются намного чаще и лучше, чем у взрослых. У меня нет этому подтверждений никаких, наука еще, слава Богу, не рассказала нам молекулярные схемы страха, любви и ненависти, что-то еще все-таки – остается тайной.

Но если про страх – это мои домыслы, то в том, что любовь и возможность сохранить привычный ритм жизни – это важная составляющая лечения, я уверен. А значит – важная задача фонда. Это к вопросу о шести тысячах семей, которым помогает фонд. Я попробую объяснить: у нас есть прекрасные сумасшедшие родители, которые, узнав о болезни, не только не меняют график ребенка, наоборот – делают все возможное, чтобы оставить все секции и кружки на своих местах.

У нас есть родители, которые, несмотря на болезнь, мчатся с ребенком на конкурсы и соревнования (как это было в здоровой жизни), и наша задача – сделать все, чтобы они своего энтузиазма и своих сил не растеряли, просто корректировать: ребята, ваш ребенок принимает кое-какие препараты, которые сказываются на длине ежедневного забега, поэтому вы чуть-чуть поберегите его. Но не останавливайтесь!

У нас есть 11-летний парень, выигравший олимпиаду во время лечения, есть девчонка, которая до болезни боксом занималась, танцами и музыкой, сейчас, уже после терапии, вернулась в бокс. А с танцами пока придется подождать: там крутиться, вертеться надо, ей тяжеловато еще.

Есть у нас парнишка, который загремел в больницу почти выпускником и потерял из-за болезни зрение. Но родители сказали: «Никаких соплей», наняли репетитора, и он сдал ЕГЭ, поступил в универ, ходит и учится. Так вот, чтобы у всех этих семей были силы поддерживать своих детей, им самим нужна поддержка, плечо. Мы стараемся этим плечом быть. В любой ситуации. Мы должны объяснить, что происходит, предложить помощь. И никогда не судить. Даже если нам кажется, что родители поступают вопреки нашим рекомендациям и даже здравому смыслу.

– Вы их не останавливаете?

– Мне не надо рассказывать, почему, когда человек попадает в беду, его близкие хотят использовать все мыслимые и немыслимые варианты для того, чтобы справиться с болезнью. Бывает, даже отказываются от классического лечения.

– И вы молчите?

– Я не сужу. Я говорю: «Вы вправе сделать все, но мы вам хотим предложить и рекомендуем сделать сюда два шажочка, потом направо два шажочка. Вот вам рука, пойдемте. Устанете – отдохните. Потом по коридору десять шажочков. Там будет стульчик. Вы сядете, и мы скажем, куда идти дальше». Это тоже очень важная задача – подхватить ошеломленного болезнью человека. Потому что в этом состоянии – я это знаю – он растерян, беспомощен и очень уязвим.

– Вы простили журналистам то, как они десять лет назад воспользовались вашей беспомощностью в момент болезни Насти?

– Нет. Но это и не журналисты, это папарацци. В какой-то момент в стране произошло повальное превращение журналистов в папарацци, безнравственность которых подогревалась изданиями: чем более мерзкий снимок ты принесешь, тем больше мы тебе заплатим.

Вначале эти люди выходили на боевые задания против уже болеющего Александра Гавриловича [Абдулова] . Я своими глазами видел, как один из главных подонков страны в упор снимал день рождения Абдулова, который – и это вполне нормально – хотел побыть с друзьями. Александр Гаврилович, пьяненький, и так, и эдак: «Уйдите, не надо, уйдите». Но нет. Подонок продолжал лезть к нему со своим аппаратом. Вышли покурить, и этот – бросился со своей камерой, тыкая ею в лицо. Вот тогда ему квадрат этого фотоаппарата и оставили на физиономии. Это было по делу.

После этого случая они стали ходить вдвоем: один близко подходит, типа камикадзе, а другой со стороны с расстояния двадцать метров на длинном объективе снимает побои. Я с ними сталкивался. Это люди, которым нравится играть в войнушку и которые не понимают, что за этой их «войнушкой» стоит что-то большее: чья-то честь, боль, просто личная жизнь, которая их не касается. Но для них же не существует людей, не готовых видеть на страницах газет свои фотографии или фотографии своих родных. Вот они и щелкают, щелкают. Лезут, подкупают, внедряются.

Мне не сложно будет в какой-то момент, если я кого-то из них увижу рядом и узнаю, дать в рожу со всей силы. Просто отведу подальше от камер.

Но это не журналисты, повторюсь. С журналистами как раз проблема. Их мало. Поэтому интервью так мало. Вот и лезут отовсюду перепечатанные, сфабрикованные из каких-то ошметков, обрывков разного времени ответы на вопросы, которые никто не задавал. Но все это пользуется популярностью: люди читают, фантазируют, придумывают какие-то совсем фантастические истории. Чушь, конечно.

А настоящих, талантливых журналистов – мало. Таких, знаете, чтобы ты вдруг читал и поражался: вот это полет мысли, вот это мастерство, я бы сам не додумался.

– Люди, столкнувшиеся с онкологической болезнью, трудной и тяжелой, иногда задаются вопросом: «За что?» А иногда этот вопрос переформулируют в «Для чего?». Как было у вас?

– У меня было совсем по-другому. Я не болел. Я был рядом. Это разные вещи. У меня тоже были свои мысли, свои какие-то их трансформации. Но это – совершенно не то, это не сравнимо с переживаниями и мыслями того, кто находится в эпицентре болезни.

– Вы сами говорите, что находящиеся рядом с тем, кто болеет – едва ли не более беспомощны: ты не знаешь, что сделать, и ты боишься. Даже потом, в другой истории, с другим человеком – боишься. Вы научились справляться с этим страхом?

– Я понимаю, о чем вы. Да. Этот страх, наверное, когда-то пройдет. Не совсем точно назвать его страхом за близких, но это страх того, что все, ты попал в капкан, и этот капкан никогда не отцепить, это навсегда к тебе прицепилось и уже не отвяжется. Отсюда все это идет: и что заболевания передаются через поколения, и онкология передастся, и что-то ты такое в жизни сделал не так или твои родители сделали что-то – и вот тебе кара, и платит кто-то, кто тебе дорог.

Из этих порождений страха вырастают потом муки родителей: «Ах, мы провели так по-дурацки свою жизнь, наш ребенок теперь мучается». Так вот, этот страх надо победить в себе. Ничего не прицепляется навсегда. Отцепится. И то, что неизлечимо, и то, что это за какие-то деяния или по наследству – нет, неправда. Это заблуждения.

И я, кстати, считаю одной из важных задач фонда помочь вот этим вот шести тысячам семей победить страх: не хоронить ребенка, не относиться к нему пожизненно как к больному, не хоронить себя, свою семью, не делать из боли семейный склеп. Жить. Научиться закрывать за собой дверь в больницу – это, кстати, очень трудно. Иногда это даже труднее, чем победить болезнь.

– Почему?

– Потому что, пока ты болеешь, время бежит вперед. В ту точку, из которой ты ушел в больницу, вернуться невозможно. Ты возвращаешься в социум и справляешься со всем, что ты пережил, под косыми взглядами друзей, знакомых и коллег по работе, которые с самого начала на тебя смотрят с настроением «ах, у вас горе, и мы уже заранее по вам всем скорбим». Это нужно пройти и пережить.

Хотя, если честно, любой нормальный человек с этим в одиночку не сможет справиться. Если мы имеем в виду – справиться до конца. Поэтому во всем мире существуют специальные методики реабилитации, которая начинается уже в тот момент, когда ребенок только-только попадает в больницу. Это все давно придумано, это работает, и это реально необходимо. Реабилитация сейчас – для меня, пожалуй, главная программа фонда.

– За десять лет, что существует в России системная благотворительность, фонды подросли и стали такими мощными, что иногда кажется, что некоммерческий сектор – это если и не параллельный Минздрав, то уж точно – костыль для существующей системы здравоохранения. А вы как себе представляете эти отношения?

– Я бы не назвал нас костылем. Конечно, идея построить – финансово и организационно – систему альтернативной помощи так, чтобы при любой смене власти она оставалась незыблемой, очень заманчива. Но я считаю ее слабореализуемой и неперспективной. Если сравнивать фонды и систему, то в каких-то случаях мы очевидно более мобильны: мы можем подхватить человека в сложной ситуации и сделать для него что-то быстрее, чем большая тяжелая машина, которая тоже сделает это в результате, но, возможно, тогда, когда уже ничего не будет нужно. Из этого я делаю вывод: значит, мы с системой должны работать в сцепке.

– В сцепке?

– Да. Мы должны друг друга страховать и использовать сильные стороны – наши и системы здравоохранения – чтобы помогать людям. По-моему, разумно.

– Насколько необходимость не подвести фонд связывает вас в ваших высказываниях и поступках?

– У меня есть иллюзия того, что я свободный человек. Но это моя иллюзия. Я понимаю, что так или иначе какие-то вещи мне правильнее просто не комментировать. Просто промолчать и сказать: «Я политику не комментирую». Думать я могу при этом все что угодно. Но я всегда держу в голове, что я отвечаю как за двадцать человек, которые работают в фонде, так и за тысячи семей, которые находятся под опекой. И если вдруг что-то случится, – а найти, как мы видим по последним нашим судебным разбирательствам, можно что угодно у кого угодно, – то кто будет вместо меня? Поэтому да, я стараюсь иногда держаться в стороне.

– Это позволяет вам потом пользоваться своей репутацией, своей узнаваемостью?

– Такого, чтобы я ногой открывал двери в какие-то кабинеты и, со своим лицом наперевес, выкручивал людям, которые сидят в креслах в этих кабинетах, руки, для того, чтобы фонд расцветал и шел дальше – нет, такого нет, я никому ничего не выкручиваю. Но в каких-то местах я принципиально стою на своей позиции. И в каких-то моментах я встаю и выступаю, потому что молчать нельзя и мне надо становиться тем, кто произнесет что-то вслух, прямо. Так было в истории с реанимацией.

– Когда вы встали на Прямой линии с Путиным, чтобы про реанимацию, мне стало за вас страшно, если честно.

– Так получилось, что мне доверили этот вопрос задавать. Это не было впрямую моим криком или волей нашего фонда. Это был общий крик, который мы обсудили. И меня от лица всех тех, кто боролся за возможность открыть двери в реанимации, делегировали на встречу с президентом, где я должен был задать вопрос. Было тяжело.

– Почему?

– Еще раз говорю, этот вопрос был сформулирован несколькими фондами, мне поручили его задать. Я волновался, потому что я не во всех вопросах одинаково хорошо подкован. По-моему, это нормально: если я буду вообще разбираться во всех медицинских прибамбасах, я сойду с ума. Но я достаточное количество времени провел в больнице, больницах, чтобы понимать суть вопроса, чтобы встать на защиту права родных быть рядом с тем, кто находится в реанимации. Не только в Москве или Питере. Везде, по всей стране. Я достаточно понимаю про то, что значит тепло родного человека, когда ты в беде. И лишать людей, и без того страдающих, еще и этой поддержки нельзя. Тем более на дурацком основании типа, знаете, у вас грязные ногти, мы не можем вас пустить.

– Как часто вас специально просят промолчать, давая понять, что за вами – фонд и ответственность?

– В этом смысле я неудобный товарищ. Я думаю, что так действовать ни у кого не получится. Пока ни одного случая, когда мне бы что-то приказывали – молчать или говорить – угрожая последствиями для фонда, не было. Я слышал, как это было у других, у меня – не было.

– Чем вы объясняете свое молчание по поводу дела Серебренникова? Если это не страх за фонд, может быть, – какие-то внутренние театральные обязательства.

– А чего вы от меня ждете?

– Да я в целом от сообщества жду какого-то общего заявления в духе: «Какого черта! Что вы делаете с нашим товарищем?»

– Я в первый же день после ареста стал поручителем Кирилла Семеновича, подписав документ с просьбой о том, чтобы это все-таки был домашний арест, а не какой-то другой. Я прекрасно понимаю, что ситуация, в которой оказался Кирилл Семенович, может коснуться любого из нас. Могут взять за что угодно.

Я вижу, как Женя Миронов, Чулпан Хаматова и другие ребята беспокоятся, приходят на заседания в надежде на то, что их физиономии что-то решат. Это, конечно, поддержка Кириллу Семеновичу и команде, которая оказалась в этой ситуации, но я считаю, что это никак не решение вопроса.

– А что тогда – решение?

– Не знаю. Как не знаю и не понимаю, почему тот, по сути, досадный пустяк, халатность, допущенная в «Седьмой студии», раздувается и раскручивается так, до таких масштабов, что я даже не знаю, чем все это может закончиться. Я очень надеюсь, что это закончится нормально. И эта история станет просто большим жизненным опытом для всех, не более.

Я очень сочувствую Кириллу Семеновичу и хорошо понимаю ситуацию – в гораздо более мелком масштабе я обжегся на истории, связанной с финансовым ведением театрального проекта, во время «Поколения Маугли», я знаю, о чем говорю. Я вижу, как тяжело театру прекрасному, «Гоголь-центру», без режиссера. Хотя ребята держатся и вот эта энергетика, она в театре ощущается: в этом театре одинаково круто и одинаково хочется существовать и на сцене, и в зрительном зале, так там намолено, накатано потоками любви. Всему этому, конечно, Кирилла Семеновича не хватает. Но я не знаю, что я еще могу, кроме вот этих вот слов поддержки?

Я не верю в то, что мое физическое присутствие в зале суда заставит судью принять какое-то другое решение и мы вдруг услышим: «Всё, отпускаем, отпускаем прямо сейчас». Не будет такого. Через это мы тоже проходили, когда [в 2011 году] Чулпан судилась на рубль [с фондом «Федерация»] , это был принципиальный рубль, репутационный. Мы все тогда приехали в суд: и я, и Кирилл, кстати, Семенович, и Женя Миронов, много известных людей. Но это ничего не изменило, суд был проигран. Не работает это так, не работает.

– А как тогда работает?

– Возможно, работает, если ты приходишь один на один. И, если человек нормальный, вы с ним договариваетесь, а потом он исполняет свое обещание, а ты – исполняешь свое обещание.

– Вы пробовали куда-то ходить, чтобы договориться?

– Кто-то пробовал, кто-то нет. Кто-то приходит в суд что-то демонстрировать, кто-то нет.

Я не демонстрирую свое отношение. Это не значит, что мне все равно. Мне – не все равно. Но я не знаю, чем помочь, кроме того, чтобы быть поручителем. Не знаю. Уже больше года все это длится…

– По поводу чего?

– По поводу «Собибора». У нас с товарищами спор разгорелся, по поводу того, что будет молодежь черпать из просмотра этого фильма, и поймут ли они вот эти вот наши мучения. И, когда меня взбесили утверждения о том, что фильм неинтересен молодым и это совсем мимо, я попросил, чтобы мне сделали подборку, все прочел и убедился, что был прав.

– В чем правы?

– В том, что зрители не дураки: молодые или немолодые, те, которые с попкорном приходят на триллеры и комедии, – они не дураки. Вот в чем дело. Они могут смотреть все что угодно, мы можем травить их любой вкусовщиной, но они чувствующие, они умеют отличить настоящее от ненастоящего. И они не дураки. Это очень важно.

Хотя, честно, я не собирался из этой картины делать какой-то там ликбез, не собирался демонстрировать никакой новый взгляд. Я просто хотел чуть взбудоражить эмоциональную составляющую зрителя, которая должна, конечно, быть подкреплена какими-то знаниями: кто захочет – пойдет и выяснит, кто не захочет – останется с эмоциональным ощущением. Кому страшно с этим ощущением жить, тут же его загасит и что-нибудь придумает себе другое.

– Насколько для вас лично, еврея по национальности, была важна именно национальная составляющая фильма как личная история?

– Знаете, мой друг Саша Цыпкин, с которым мы много работаем, как-то талантливо и просто сформулировал про евреев: есть неправильные – те, у которых еврей папа, и есть правильные – у которых еврейка мама. Первые в еврейском обществе евреями не считаются, а у нас в стране – как раз оказываются евреями. Вторые – у нас не евреи, а там – наоборот. Я отношусь к первым: я вроде и русский, а по папе – еврей. У меня не было национального воспитания в детстве, в том смысле, что я принадлежу к еврейской нации.

У нас семья интернациональная: мама русская, смесь Мордовии и чего-то еще, папа – еврей, есть еще польские корни плюс татары, прошедшие через всю семейную историю неоднократно туда-сюда. И я понимаю, что я имею к этой нации ровно такое отношение, чтобы иметь право говорить о ней, шутить, показывать любые, кроме религиозных, стороны. Но к «Собибору», если вы об этом, это никак не относится.

– Но в связи с выдвижением «Собибора» на «Оскар» раздается предостаточно голосов, уверяющих, что это все не из-за художественных достоинств картины, а благодаря поднятой теме.

– Честно, я не знаю, почему выдвинули. Вполне возможно, что и по национальному признаку тоже. Я это никак не комментирую. Да и мне-то – какая разница? Я понимаю, что в моей жизни второго такого случая – попасть в оскаровский список – может и не произойти, значит, надо пользоваться шансом и отжимать все на полную катушку. Тем более что про «Оскар» в нашем цехе шутят все: оскаровский план, оскаровская шутка, оскаровский сценарий и так далее.

Короче, мне просто чертовски приятно, что так получилось. Хотя во время съемок и монтажа, и дальнейшей фантазии уже на монтажном столе, связанной с музыкой и звуками, с сюжетом – у меня не было ни одной мысли в направлении «Оскара».

– О чем думали?

– Я для себя ценность того или иного фильма определяю просто: может ли он помочь, например, дяде Васе и тете Ире изменить вектор своего восприятия мира? Не намного, на чуть-чуть совсем. Получится ли у них, выйдя вечером из кинотеатра, подумать про себя: «А вот завтра я поступлю не так, как герой, я вот этой ошибки не повторю». Я как-то наивно верю в то, что кино должно менять. Ну, может, не жизнь, но вектор восприятия жизни. Что касается фестивалей, то там какие-то другие задачи, для меня трудно формулируемые. Но этим вопросом я никогда всерьез и не задавался.

– В юности вы собирались строить самолеты, а не снимать фильмы и сниматься в них.

– Если быть точным, я должен был делать мозги для самолетов, которые бы летали.

– Сколько раз в жизни вы пожалели о том, что так не вышло?

– Ой, что вы. Никогда. Слава Богу, что всего этого у меня не получилось. Хотя это – одно из первых моих самостоятельных решений в жизни: я сказал, что не хочу больше учиться в школе. Ушел после восьмого класса и поступил в техникум авиационного приборостроения и автоматики, но его тоже бросил. Понял вдруг, что ни черта в этом не понимаю. Можете себе представить, какие самолеты бы я понастроил?




Рассказать друзьям