Слышу умолкнувший звук. Афанасий Афанасьевич Фет

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой

Умолкнувший звук

В Крыму около мыса Карадаг есть маленькая бухта. Называется она Разбойничьей. Очевидно, когда-то она была приютом контрабандистов. Здесь они прятали в расщелинах скал свои товары.

Сейчас на этих скалах всегда дрожат от ветра желтые бессмертники. Огромные камни, скатившиеся с Карадага тысячу лет назад, лежат на берегу. Они ушли в землю, обросли железным терновником и стали похожи на грубые гробницы героев.

Как-то я лежал на пляже в этой бухте и, закрыв глаза, прислушивался к морскому шуму. Он состоял из равномерного чередования звуков. Сначала был слышен набегающий гул. Потом наступало короткое затишье, когда волна останавливалась у края намытой гальки. И, наконец, волна с шорохом уходила обратно.

Настойчивый гул прибоя прекращался только при полном штиле. Но такой штиль бывает редко. Всегда кажется, что он приходит из каких-то мерцающих стран. Берега пахнут теплым гравием, и на мачтах не шевелятся даже старые, истлевшие флаги.

Штиль наступает в такой тишине, что слышно, как в горах стучит топор. От каждого его удара вздрагивает на воде легкая рябь. Отражение этой ряби на подводном песке похоже на испуганную беготню маленьких рыб.

Оцепенение штиля овладевает берегами древней Киммерии – Восточного Крыма. Говорят, что в рыжем здешнем кремнеземе еще недавно находили головы мраморных богинь – покровительниц сна и легкого ветра Эола.

Я лежал, слушал ропот волн, думал о каменных богинях и чувствовал себя счастливой частицей этого южного мира.

Невдалеке от меня сидела на пляже незнакомая девочка лет пятнадцати, должно быть школьница, и учила вслух стихи Пушкина. Она была худенькая, как приморский мальчишка-пацан. На ее загорелых коленях белели шрамы. В ладонях она рассеянно перебирала песок.

Я видел, как сыпались между ее тоненьких пальцев обломки ракушек и крабьих лапок, крошечные осколки зеленого стекла и марсельской черепицы. В этих местах море почему-то выбрасывает очень много обломков этой оранжевой и звонкой, как медь, черепицы.

Девочка часто замолкала и смотрела на море, прищурив светлые глаза. Ей, должно быть, хотелось увидеть парус. Но море было пустынно, и девочка, вздохнув, снова начинала читать скороговоркой стихи Пушкина:

Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи;

Старца великого тень чую смущенной душой.

Я долго слушал ее бормотание, потом сказал:

– Вы неправильно читаете эти стихи.

Девочка подползла на коленях поближе ко мне и, упираясь ладонями в горячий песок, спросила:

– Почему?

Она требовательно посмотрела на меня большими серыми глазами и повторила:

– Потому, что это гекзаметр, – ответил я, – древний эллинский размер. Он придуман Гомером. Стихи, написанные гекзаметром, нужно читать не так.

– Сейчас я вам объясню, – ответил я и понял, что объяснить гекзаметр будет не так уж просто. – Дайте мне немного подумать.

– Пожалуйста. Вы думайте, а я пока выкупаюсь. Хорошо?

– Только осторожнее. Я здесь закинул самолов.

– Ой! – воскликнула она. – Это такой шнур с крючками? Если у вас клюнет, дайте мне вытащить. Ну, пожалуйста! Может быть, мы поймаем морского черта.

– Все может быть, – ответил я, и в ту же минуту самолов, как нарочно, сильно дернуло.

Девочка схватила шнур и, перебирая черными руками, потащила его из воды. Шнур натянулся и начал туго ходить из стороны в сторону. Потом в прибрежной пене что-то засверкало, забилось, и девочка вытащила разъяренную камбалу. Рыба подскакивала, открывала пасть и кусала мокрую гальку.

– Я не знала, что камбала такая злющая, – с грустью сказала девочка. Правда, мы ее здорово вытащили?

Я отцепил камбалу, а девочка пошла к морю. Она вошла в воду по щиколотку ж остановилась. За последние дни со стороны Севастополя нагнало холодную воду.

Девочка подняла руки и начала закручивать венком на голове рыжеватые выгоревшие косы. Она была похожа сейчас на маленькую бронзовую богиню целомудрия.

Я начал вслух повторять тот же пушкинский гекзаметр, что читала девочка. Шумели равномерные волны – с моря катилась мертвая зыбь, – и первая строка стихов неожиданно слилась с размером волны.

Пока я говорил: «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи», волна успела набежать на берег, остановиться и отхлынуть. И вторая пушкинская строка: «Старца великого тень чую смущенной душой» – с такой же легкостью вошла в размер второй волны.

По законам гекзаметра в середине строки надо делать небольшую паузу – «цезуру» – и только после этого произносить конец строки.

Я снова повторил первую строку. Пока я говорил: «Слышу умолкнувший звук», волна набежала на берег. После этих слов я остановился, выдерживая цезуру, и волна тоже остановилась, докатившись до небольшого вала из гравия. Когда же я произносил конец строки: «божественной эллинской речи», то мой голос слился с шорохом уходящей волны, не опередив его и не отстав ни на мгновение.

Я сел на песке, пораженный тем, что мне сейчас открылось в шуме волн. Надо было проверить эту удивительную, как мне казалось, случайность на более сложном гекзаметре.

Я вспомнил стихи Мея о златокудром Фебе и прочел их, дождавшись начала волны:

Феб утомленный закинул (пауза – цезура)

Свой щит златокованый за море…

Одна волна ушла, и тут же подошла вторая:

И разлжяася на мраморе (пауза – цезура)

Вешним румянцем; заря…

Снова гекзаметр повторил размеры волны.

Я еще ничего не понимал. Было ясно одно: протяженность звучания волны совпадает с протяженностью строчки гекзаметра. Я угадывал в этом какую-то тайну, хотя и уверял себя, что это не больше чем совпадение ритма волны и стихов.

Так возникла «тайна гекзаметра». Она появилась в Разбойничьей бухте и там же начала сгущаться, – именно с той минуты, когда девочка вышла из воды и я объяснил ей, как надо читать гекзаметр.

В общем, я понимаю, – ответила она неуверенно. – Но я только не понимаю, почему среди строки надо останавливаться и делать, эту… Ну, как это вы говорили… паузу.

– Цезуру, – подсказал я.

– Вот эту самую цезуру. Зачем она нужна? Без нее получается даже лучше. Вы прочтите, пожалуйста, про себя. И сами увидите.

Я прочел про себя гекзаметр о божественной эллинской речи. Девочка была как будто права. Но я не хотел сдаваться и ответил:

– В гекзаметре очень длинная строка. Чтобы ее облегчить, нужно сделать остановку. Только сейчас вы это вряд ли поймете.

Она улыбнулась и ничего не ответила. В ее улыбке я заметил оттенок некоторого превосходства надо мной. Девочка была еще в том возрасте, когда интересно ставить взрослых в тупик и спорить с ними из-за каждого пустяка.

Она ничего не ответила, но все же чувство превосходства надо мной у нее появилось. В конце концов оно должно было в чем-нибудь выразиться.

Когда мы возвращались в Коктебель по тропинкам над обрывами, в одном совершенно безопасном месте она вдруг сказала мне Родосом, не допускавшим возражений;

– Дайте мне руку! Я сама здесь не влезу.

Она уже начинала капризничать. Когда же мы прощались, девочка небрежно сказала таким же строгим голосом:

– Приходите завтра в Мертвую бухту. Я вам принесу сердолик. Вы таких никогда не видали.

Я понял, что при моем характере даже эта едва знакомая девочка станет командовать мной, как захочет. Поэтому я не пошел назавтра в Мертвую бухту.

Через несколько дней я встретил девочку на дороге к могиле поэта Волошина. Она осторожно вела под руку седую женщину в черных очках.

Девочка холодно кивнула мне и, ничего не сказав, прошла мимо.

– Что с тобой, Лиля? – спросила женщина в черных очках. – Ты вся вдруг сделалась как каменная.

– Я боюсь, чтобы вы не споткнулись, тетя Оля, – ответила девочка. – Тут очень плохая дорога.

У меня началась бессонница. Первое время она даже мне нравилась. Нравилась тем, что, лежа в темноте, я мог следить за всеми переменами ночи. Окно было открыто. Я слышал плеск самой ничтожной волны и треск стручков из сада. Обыкновенно созревшие стручки акации лопались днем, в жару. Но иногда стручки раскрывались и ночью.

Ночью я не курил. Все, что нарушало темноту, даже огонек папиросы, мешало мне слушать. Мне казалось, что я один не сплю на всей огромной земле, и если я затаю дыхание, то смогу даже уловить тихий звенящий звук от движения звезд в мировом пространстве. Древние греки верили в этот звук и называли его «гармонией сфер».

Звезды нетленно сияли за окном, умножая красоту окружающей ночи. Лежа без сна, я как бы охранял сон других людей, – были ли то дети, или молодые женщины, или старики, забывшие на несколько часов тягость своего возраста.

Несколько раз во время бессонницы я слышал из соседнего дома горький плач знакомого пятилетнего мальчика. Он был чем-то испуган. Только мать могла понять его и успокоить, поцеловать мокрые щеки и пригладить растрепанные волосы. То была материнская тайна, и никто из посторонних не мог проникнуть в нее.

Мальчик успокаивался, и снова ночь, на миг остановившись, шла дальше, сея сон на заросли дубняка в горах и остывшие скалы, на море и отары овец, на пыльную полынь и мокрые от недавних слез ресницы ребенка.

В одну из таких ночей я вспомнил о слепой женщине в черных очках – ее так бережно вела под руку девочка Лиля – и о том, что я обидел эту девочку неизвестно за что. Неужели только за то, что ей на мгновение захотелось вообразить себя юной женщиной? Подумаешь, какой грех!

Потом я начал перебирать стихи о бессоннице. Я вспомнил пушкинскую «жизни мышью беготню» и стихи Мандельштама:

Бессонница. Гомер. Тугае паруса.

Я список кораблей прочел до середины:

Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,

Что над Элладою когда-то поднялся…

Бессонница… Гомер… Вспышка зарницы ворвалась во тьму. Слепая женщина… Гомер был слеп! Жизнь существовала для него лишь во множестве звуков.

Гомер создал гекзаметр.

И вдруг мне стало ясно, что слепой Гомер, сидя у моря, слагал стихи, подчиняя их размеренному шуму прибоя. Самым веским доказательством, что это было действительно так, служила цезура посередине строки. По существу она была ненужна. Гомер ввел ее, точно следуя той остановке, какую волна делает на половине своего наката.

Гомер взял гекзаметр у моря. Он воспел осаду Трои и поход Одиссея торжественным напевом невидимых ему морских пространств.

Нашел ли я разгадку гекзаметра? Не знаю. Я хотел рассказать кому-нибудь о своем открытии, но никого вокруг не было, кто бы мог заинтересоваться этим. Кому какое дело до Гомера!

Мне хотелось убедить кого-нибудь, что рождение гомеровского гекзаметра – только частный случай в ряду еще не осознанных возможностей нашего творческого начала, что живая мысль часто рождается из столкновения вещей, не имеющих на первый взгляд ничего общего между собой. Что общего у кремня с железом, а между тем их столкновение высекает огонь.

Что общего между шумом волн и стихами? А их столкновение вызвало к жизни величавый стихотворный размер.

В конце концов мне представился случай рассказать о Гомере только обиженной на меня девочке Лиле. Я встретил ее в Мертвой бухте с тем мальчиком, что иногда плакал по ночам.

Добраться до Мертвой бухты было трудно. Приходилось перелезать через отвесную скалу над морем. В некоторых местах надо было карабкаться, хватаясь за кусты. Тогда земля оказывалась в нескольких сантиметрах от глаз, и на ней были хорошо видны блестки серного колчедана и красные муравьи – такие маленькие, что с высоты своего роста человек не мог их заметить.

Бели Разбойничья бухта была приютом контрабандистов, то Мертвая – бухтой кораблекрушений.

На песке валялись горлышки бутылок, обломки шлюпок с облупленной голубой краской, погнутые немецкие каски, оболочки глубинных бомб и куски ребристых резиновых труб. В них жили крабы.

Лиля нисколько мне не удивилась. Она посмотрела на меня прищуренными глазами и сказала:

– A-а, это вы!

И тут же начала болтать:

– А я оставила дома тот сердолик, который хотела вам подарить. Я же не знала, что вы сюда придете. Мишка, не бей по воде ногами. Ты всю меня забрызгал. Невозможный тип! Вы знаете, только что выскочила из воды большущая рыба. Должно быть, кефаль. Вы будете здесь ловить? Тут никого нет, даже страшно. Один только раз прошел пограничный патруль. Мишка их попросил, и они выстрелили в воду. Такое было эхо – до самого Коктебеля. Вы посмотрите, что я нашла, – морского конька.

Лиля порылась в сброшенном на песок легком платье и достала из кармана сухого морского конька в колючей броне.

– А зачем он? – спросил мальчик.

– Это фигура, – ответила Лиля. – Понимаешь? Ими крабы играют в шахматы. Сидят под скалой и играют. А кто смошенничает, того бьют клешней по голове.

Не переставая болтать, Лиля засунула морского конька обратно в карман своего платья, потом вдруг нахмурилась, скосила глаза, медленно вытащила из кармана руку и осторожно разжала ее. На ладони у Лили лежал сердолик с дымными жилками.

– Оказывается, он здесь, – сказала Лиля и сделала большие глаза. – А я думала, он дома. Как это я его не потеряла. Возьмите, пожалуйста. Это вам. Мне совсем не жалко. Я еще найду их сколько хотите.

Я взял сердолик. Лиля следила за мной.

– Ой! – вдруг вскрикнула она. – Да разве вы не видите, что на нем рисунок волны? Вон он, будто из дыма. Сейчас будет лучше видно.

Она облизала сердолик. Он потемнел, и действительно, на нем появился рисунок морской волны.

– Он соленый, – сказал мальчик. – Я пробовал.

– Слышу умолкнувший звук, – вдруг торжественно сказала Лиля, сделала цезуру и рассмеялась, – божественной эллинской речи…

– Хотите послушать? – спросил я, – рассказ про тайну гекзаметра?

Я рассказал Лиле про слепца Гомера и про то, как он открыл гекзаметр. Лиля лежала на песке, подперев подбородок руками, и слушала. Мальчик лег рядом с ней и тоже оперся подбородком на руки.

Он следил за Лилей и повторял все ее движения. Она подымала брови – и он подымал брови, она встряхивала головой – и он встряхивал головой, она немного поболтала в воздухе пятками – и он тоже немного поболтал пятками.

Лиля шлепнула его по спине:

– Перестань, обезьяна!

– Ну как? спросил я ее. – Интересно?

– Да! Тетя Оля слепая. Может быть, она тоже услышит, как Гомер, что-нибудь такое, чего мы не слышим, потому что мы зрячие. Можно, я расскажу об этом у себя в школе в Ленинграде на уроке о Пушкине? Он тоже писал гекзаметром.

– Ну что ж, расскажите.

– Пусть мне даже поставят двойку, а я непременно расскажу, – сказала Лиля с самозабвенным видом.

Мы возвращались в Коктебель по крутым скалам. Лиля крепко держала за руку мальчика, сердилась, когда он оступался, а в опасных местах молча протягивала мне руку, и я вытаскивал ее и мальчика наверх.

Через неделю я уехал и почти позабыл о Коктебеле, Гомере и Лиле. Но все же судьба снова столкнула меня с Гомером и с ней.

Это было через три года после того, что описано выше.

Наш пароход оставил по левому борту бетонные форты и пожелтевшие, как паленая бумага, дома Галлиполи и вышел из Дарданелл в Эгейское море.

Обычное представление о море исчезло. Мы вышли не в море, а в лиловое пламя. Пароход даже замедлил ход, как бы не решаясь потревожить эту светоносную область земли. Он осторожно приближался к ней, выгибая за кормой длинный пенистый след.

По левому борту еще тянулись сожженные берега Малой Азии, бесплодные холмы баснословной гомеровской Трои. Там, в бухте, как в красноватых чашах из окаменелой глины, качалась и шумела живая водяная лазурь и разбивалась пеной о низкие мысы.

К вечеру на море опустился штиль, и началось медленное шествие по горизонту древних островов: Имроса, Тенедоса, Лесбоса, Милоса.

Острова проходили подобно морским валам. Каждый остров вырисовывался на угасающем небе отлогим подъемом, вершиной и таким же отлогим падением. Это напоминало титанический каменный гекзаметр, что лег на море сплошной строфой – от Эллады до побережья Малой Азии.

Потом острова приблизились. Можно было уже различить серовато-зеленые масличные рощи и поселки в маленьких береговых бухтах. Над всем этим вздымались кручи рудых и сиреневых гор. На их вершинах, подобно дыму из гигантских кадильниц, курились облака, освещенные вечерним солнцем. Они бросали красноватый отблеск на море, горы и лица людей.

Мигнул первый маяк. Дуновение ветра донесло от островов запах лимона и еще какой-то запах, горьковатый и приятный, как будто сушеной ромашки.

Ночью я поднялся на палубу. Пароход шел Сароническим заливом. Два пронзительных огня – зеленый и красный – лежали на низком горизонте ночи. То были створные огни Пирея.

Я взглянул туда, где лежали Афины, и почувствовал холод под сердцем: далеко в небе среди плотного мрака аттической ночи сиял Акрополь, освещенный струящимся светом прожекторов. Его тысячелетние мраморы светились нетленной, необъяснимой красотой.

Пароход медленно втягивался на рейд Пирея.

Осенью после этого путешествия я приезжал на несколько дней в Ленинград и попал на концерт Мравинского в филармонии.

Около меня сидела худенькая девушка, а рядом с ней – слепая женщина в черных очках.

Девушка живо обернулась, прищурила серые глаза и схватила меня за руку.

– Нет! Я получила даже пятерку. И, вы знаете, я рада, что вы здесь.

Она познакомила меня со слепой женщиной – тетей Олей, застенчивой и молчаливой, потом сказала, что в истории с гекзаметром и Гомером было что-то такое, чего она не может передать, так же как стихи, которые никак не можешь вспомнить во сне.

Я удивился этому сравнению.

Мы вышли, и я проводил слепую женщину и Лилю до дома. Жили они на Тучковой набережной. По дороге я рассказал об Эгейском море и островах. Лиля тихо слушала меня, но иногда перебивала и спрашивала слепую: «Ты слышишь, тетя Оля?» – «Слышу, не волнуйся, – отвечала слепая. – Я все это очень ясно представляю».

Около старого темного дома мы попрощались.

– Ну вот, – сказала Лиля, – мы только то и делаем, что прощаемся. Даже смешно. Напишите, когда вы опять будете в Ленинграде, и я покажу вам в Эрмитаже одну картину. Ее никто не замечает. Просто грандиозная картина.

Они вошли в парадное. Я немного постоял на набережной. Зеленоватый свет речных фонарей падал на черные баржи, причаленные к деревянным трубам. Мимо фонарей летели сухие листья.

И я подумал, что, в конце концов, утомительно и печально все время встречать новых людей и тут же терять их неизвестно на сколько времени – может быть, навсегда.

Ялта, 1957

Песчинка

Многие убеждены, что рассказы должны быть поучительными. Но есть люди, преимущественно сами писатели, не желающие безоговорочно соглашаться с этой истиной. Они утверждают, что некоторые рассказы, хотя ничему и не учат читателей, могут просто порадовать их, показав, к примеру, красоту какой-нибудь крошечной песчинки, которая умеет преломлять солнечный свет, извлекать из него множество разноцветных сияний и радуг.

Как-то мы говорили об этом с моим знакомым пожилым писателем, сидя на каменном парапете Крымского шоссе.

Прямо перед нами по щебенчатому откосу цвели густыми золотыми брызгами кусты дрона, а позади дымилось и сверкало, как синяя бездна, Черное море. Оно гнало к берегу тысячи небольших пенистых волн.

Волны шли под углом к берегу, с юго-востока, и потому прибой обрушивался на пляжи не одним ровным грохочущим валом, а равномерным набегом косых волн.

– Такой прибой работает, как винт Архимеда, – сказал пожилой писатель. В прошлом этот писатель был инженером и потому употреблял и в жизни, и в своей прозе технические сравнения.

Выше кустов дрока тянулись по кремнистым изгибам виноградники. Там работали девушки в белых косынках, повязанных очень низко, у самых бровей. Ветер трепал выгоревшие подолы их легких платьев.

Одна из девушек бежала вприпрыжку по шоссе, спускаясь к морю. В нескольких шагах от нас она споткнулась, упала, сильно ушибла ногу о камень, вскочила и поскакала на одной ноге к парапету.

Она села рядом с нами и, всасывая воздух сквозь стиснутые от боли зубы, подняла раненую ногу, обхватила ее руками и смущенно засмеялась. Она старалась сделать вид, что ничего не случилось и ушиб пустяковый. Но по ее потускневшим глазам было видно, что ей очень больно.

Я пошел к небольшому ручью, перебегавшему через шоссе и уже успевшему намыть на асфальте полоску чистого крупного песка, намочил платок и принес девушке. Она поблагодарила и, морщась, обернула разбитые пальцы мокрым платком.

– Никак боль не проходит, – пожаловалась она виноватым голосом. – Вот глупость!

– Сидите тихо! – строго сказал ей пожилой писатель. – Сейчас поймаем первую же машину и отвезем вас в Мисхор. В поликлинику.

– Не надо! – взмолилась девушка. – Лучше подольше посидеть. Может быть, само пройдет.

Мы согласились.

Девушка была тоненькая, в коротком, некогда зеленом, а теперь выцветшем до серого цвета стареньком платье. Она смотрела на свою ногу, не поднимая глаз, и потому были хорошо видны только ее длинные черные ресницы. Из-под белой косынки выбивались каштановые волосы.

– Где вы живете? – спросил пожилой писатель.

– Вся наша бригада живет в палатках, – ответила девушка. – Вон там, за виноградником. Мы на этом винограднике работаем.

Она подняла глаза, и я удивился: при темном цвете ресниц и волос я ожидал увидеть темные глаза, но они у нее были светло-зеленые и как бы покрытые влагой слез, – так сильно они блестели.

Оба колена у девушки были ободраны о щебенку. На них виднелись мелкие точечки крови.

Чтобы отвлечь наше внимание от раненой ноги, девушка сказала:

– Какой дрок… великолепный!

– На что он похож? – спросил писатель. – Не знаете?

– Нет, не могу догадаться.

– Тогда я вам скажу.

Я был уверен, что писатель приведет сейчас какое-нибудь сугубо техническое сравнение, но он посмотрел на дрок, подумал и сказал:

– Если бросить морские голыши в золотую воду, то получатся вот такие фонтаны. Брызги и всплески. Правда?

– Да, правда, – тихо сказала девушка. – Вы сказали, как у хорошего поэта в стихах. Я очень люблю стихи. Но сейчас мне некогда читать.

Она рассказала, что год назад окончила школу-десятилетку в маленьком городке на Полтавщине, что городок этот называется Хорол, что около него протекает теплая мелкая речка, заросшая стрелолистом. Рассказала, что ее отец давно умер, а мать – медицинская сестра – так занята, что у нее не остается времени для своей единственной девочки, то есть для нее, для Лели. Рассказала, что после школы решила стать ботаником-селекционером и поэтому проходит сейчас трудовую производственную практику на крымских виноградниках. Дело это трудное и тонкое, сорт винограда у них на плантации капризный, но, главное, работа очень каменистая.

– Какая? – удивленно переспросил писатель.

– Каменистая. Земля как камень, корень лозы тоже твердый, как камень, вокруг пышет жаром от раскаленных солнцем камней. Я сначала так страдала от жары, даже плакала. А вот сейчас полюбила эту жару, и мне теперь кажется, что она украшает землю. Но самое хорошее время – это когда жара настоится к сумеркам, начнет едва заметно спадать и воздух сделается таким тихим и нежным, что сама себе кажешься счастливой.

– Правда, счастливой! – повторила она и чуть покраснела. – Нас в школе директорша все учила-учила, что нельзя поддаваться чувствительности. А сейчас я поняла, что это было глупо. Я догадалась, что вы писатели. Тут в Ялте у вас есть писательский дом. Писатели всё должны понимать спокойнее и добрее, чем другие люди. Так вот скажите мне: разве плохо быть добрым и сильно чувствовать состояние людей и красоту, какая есть вокруг? А меня все обвиняют в чувствительности, даже иной раз и здесь, в бригаде. Чем я виновата, что вон впереди Аю-Даг весь в синем дыму сливается с синим небом и даже будто растворяется в нем? А мне от этого радостно на душе. Так радостно, что я тотчас же начинаю выдумывать всякие вещи, чтобы мне стало еще радостнее. Я недавно, например, прочла в одной старой книге слова «лазурная даль». И сказала себе: «Аю-Даг не в синей, а в лазурной дали». Или «лазоревой»? Я не знаю, как правильнее и лучше сказать. А потом я начинаю представлять себе, что карабкаюсь на его вершину, кругом цветет терн – белый, как маленький снег, а море качается далеко внизу и перебрасывает по обрывам отражения солнечного света. И мне хочется раствориться в этом черноморском свете и синеве, и даже хочется, если придется умирать, то умереть только здесь.

Девушка вдруг смутилась и замолчала.

– Глупо, должно быть, – сказала она. – Вы меня извините. И не смейтесь, пожалуйста, надо мной.

– Нет, – ответил писатель, – смеяться мы не будем, хотя вы и смешная. И очень милая. У меня такая же смешная и милая дочь. Вот когда вы выйдете замуж…

– Я никогда не выйду замуж! – запальчиво перебила его девушка.

– Все так говорят, – засмеялся писатель. – И вы тоже. Потому что еще не любили. Вам я завидую. Честное слово! Жестоко завидую. Как завидую человеку, который еще не читал «Евгения Онегина», но скоро прочтет. Вы читали «Гранатовый браслет» Куприна? Нет? Вот и прекрасно! Я много бы дал за то, чтобы следить за вами, когда вы будете читать этот изумительный рассказ. Следить за тем, как будут темнеть и наполняться слезами ваши глаза, как вы будете хмурить брови и кусать губы, как вдруг улыбнетесь и неслышный смех задрожит в вашем горле.

– Откуда вы знаете, что я так читаю хорошие книги?

– Моя дочь читает книги именно так! А любовь – настоящая, светлая и простая, как любой дикий цветок, как вот этот белый и скромный терн, – придет обязательно. Хотите вы этого или не хотите. Я знаю, что говорю.

– Как интересно с вами разговаривать! – сказала девушка. – Ну вот, нога у меня уже не так сильно болит. Я дойду теперь до Мисхора.

Но идти она еще не могла, во всяком случае без палки. Тогда мы встали по бокам девушки, она обняла нас за плечи и, прихрамывая, а иногда и совсем поджимая ногу, начала потихоньку спускаться по шоссе.

Мы вели ее осторожно, как драгоценность. Да это и вправду была пыльная от крымского краснозема, застенчивая, с зелеными смущенными глазами живая драгоценность. Я, может быть, несколько выспренне подумал, что каждая пядь земли, куда ступала ее маленькая нога в тапочке, должна быть драгоценна для нас, стариков. К этой пяди теплой земли прикоснулась молодость – то, единственно ради чего мы жили и работали так много трудных и порой неблагодарных лет.

«Знает ли об этом молодежь? – думал я. – Знает ли эта девушка? Жизнь почти потеряла бы свой смысл, если бы молодость не знала работы старших поколений».

И девушка как будто догадалась, о чем я думаю. Поправляя руку у меня на плече, она осторожно прикоснулась ладонью к моей щеке, и в этом нечаянном прикосновении я вдруг почувствовал ласку. А может быть, мне это только показалось, как это часто со мной уже бывало. Я вспомнил строки Луговского: «мне нужен сон глубокого наплыва, мне нужен ритм высокой частоты…» «Очевидно, в этом и скрыта настоящая мудрость житейских стремлений, – думал я. – Вот он – сон глубокого наплыва, голубизна воздушных масс, колебание тонкой мглы над пространством моря, едва заметное дрожание первой звезды над гребнем гор». Я показал на нее девушке и пожилому писателю и, сам не зная почему, сказал:

– Очевидно, это та звезда, чей луч осеребрил весенние долины.

Пожилой писатель ответил мне просто:

– Я люблю жить!

А девушка сказала, что сегодняшний день для нее – очень-очень хороший, хотя она еще сама толком не понимает почему.

Вот, собственно, и весь рассказ. В нем нет ничего поучительного, но, может быть, есть та единственная «песчинка», которая порадует людей хоть немного и заставит их улыбнуться, не отыскивая на сей раз в этом маленьком повествовании глубокого смысла.

Мост через бездну. Книга 4 Волкова Паола Дмитриевна

ГЛАВА 4 «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи»

«Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи»

В Древней Греции было создано совершенное по форме искусство. В отличие от цивилизаций Шумера, Ассирии, Китая или Египта, искусство которых предназначалось только для своего народа, для внутреннего, если можно так сказать, пользования, искусство Эллады вышло далеко за пределы национальных границ. Это искусство, воплотившее обожествленную красоту, доступно пониманию вне происхождения или национальности, близко и одновременно недосягаемо. Открытие человека - носителя природной красоты, глубокий смысл эллинских творений - вечная школа европейского искусства.

В Афинском Акрополе есть очень маленький музей. Недавно там закончилась реконструкция, и, как всякая реконструкция, она имеет свои и положительные, и отрицательные стороны. В этом музее есть подлинные скульптуры эфебов, которые сидят на лошадях. Юноши. Они сделаны как будто бы из какого-то полудрагоценного камня - такие золотистые, прозрачные. Сразу видно чувство формы. Гениальные творения! Греки были гениями формы. Они удивительно чувствовали камень, им был присущ этот гений ваяния, как больше никому и никогда. Это повторить невозможно, как нельзя повторить ту странную, практически метафизическую, не очень ясную нам систему, которая все для нас создала.

Как же греческие мастера любили тело человека! Это был главный предмет изображения - не портрет, не голова - тело человека. Они любили его выразительность, его пластичность, его силу. Все найденные античные вещи - гениальны. Потому что гениев греческое общество выбирало.

Это была особая идея - наблюдать за способностями мальчиков, когда появилась потребность в увековечении этого мира. Греческий мир - это два уровня, два слоя. На одном уровне - война, мордобой, недород, перерод, торговля, любовь, страсть, разводы. Все, что хочешь. А другой уровень - это уровень духовного единства. Этого больше не случилось никогда. Когда эллины создали единый олимпийский мир, куда попадали только те, кто соответствовал требованиям, они создали и художественный союз. Этот художественный союз был интерполисный, космополисный, и помещался он сначала в городе Милете. Туда попадали только особо одаренные к строительству и пластике люди. Особо одаренные. Их обучали и смотрели, могут ли они быть допущены к созданию вечного или нет. А потом этот Милетский союз переехал в Афины на Пелопоннес. И очень изменился стиль и тип работы. Работы милетского направления отличаются от аттического. Это разница стилистическая, а по сути все одно и то же - обнаженные молодые люди. Так вот, этот союз художников приглашался для выполнения работ - работ только заказных. А надо сказать, что союз содержался на деньги всех полисов и на деньги меценатов - богатых людей. Они обязательно содержали этот художественный союз.

Напомним, что, согласно Уставу художественного союза, художник должен был принадлежать только искусству. Он не имел права жениться, не имел дома, имущества, денег. Не имел права, как художник, болеть за свой полис, потому что они работали абсолютно на идею. Они были в идеальных для художнических гениев условиях. Им создали идеальные для гениев условия работы.

Но даже среди творений этих мастеров-художников проводился жесткий отбор, конкурс. Право на существование получала только самая идеальная работа. Все остальное уничтожали, превращали в пыль, потому что право на существование может иметь только лучшая вещь, только гениальная. А остальные должны быть уничтожены. И так во всем. С таким напряжением больше 500 лет это работать не может.

Мы назвали три регулятора эллинской культуры: Олимпиада, эфебы, художественный союз, четвертый - традиция, тоже существовавшая только в античном мире - только там, больше нигде и больше никогда. Четвертый регулятор - это пир. Каждый мужчина, гражданин, обязан был устраивать пир. Пиры были совершенно разные. Они были связаны с государственными или с большими религиозными праздниками. У римлян был вариант греческого пира, модификация. Они говорили: «У нас сегодня симпозиум». Но давайте будем справедливы: для древних римлян симпозиум - это, грубо говоря, мужская попойка после ужина.

Греческий пир - это диалоги о главном. Поскольку пир имел свой ритуал, мы уточним: пир - это ритуальные диалоги о главном. Ритуал пира надо было еще выдержать. На пиру категорически запрещалось говорить о политике, о хороших и плохих правителях, о деньгах, о злых и добрых людях, то есть сплетничать. Запрещалось говорить о своей семье, о своих детях, о своей вере. Как говорится, ни свою душу раскрыть, ни в чужую плюнуть. Разговор на пиру мог вестись только на философские и литературные темы. Это были глубокие размышления о главном.

«Пир» - так Платон назвал свое произведение о философских диалогах. Темой данного диалога является любовь - земная и небесная, Эрот - низменный и возвышенный. На протяжении более двух с половиной тысяч лет «Пир» Платона остается в центре внимания читателей:

«Выслушав их, все сошлись на том, чтобы на сегодняшнем пиру допьяна не напиваться, а пить просто так, для своего удовольствия.

Итак, - сказал Эриксимах, - раз уж решено, чтобы каждый пил, сколько захочет, без всякого принуждения, я предлагаю отпустить эту только что вошедшую к нам флейтистку, - пускай играет для себя самой или, если ей угодно, для женщин во внутренних покоях дома, а мы посвятим сегодняшнюю нашу встречу беседе. Какой именно - это я тоже, если хотите, могу предложить.

Все заявили, что хотят услышать его предложение. И Эриксимах сказал:

Начну я так же, как Меланиппа у Эврипида: «Вы не мои слова сейчас услышите», а нашего Федра. Сколько раз Федр при мне возмущался: «Не стыдно ли, Эриксимах, что, сочиняя другим богам и гимны и пэаны, Эроту, такому могучему и великому богу, ни один из поэтов - а их было множество - не написал даже похвального слова. Или возьми почтенных софистов: Геракла и других они восхваляют в своих перечислениях, как, например, достойнейший Продик. Все это еще не так удивительно, но однажды мне попалась книжка, в которой превозносились полезные свойства соли, да и другие вещи подобного рода не раз бывали предметом усерднейших восхвалений, а Эрота до сих пор никто еще не отважился достойно воспеть, и великий этот бог остается в пренебрежении!» Федр, мне кажется, прав. А поэтому мне хотелось бы отдать должное Федру и доставить ему удовольствие, тем более что нам, собравшимся здесь сегодня, подобает, по-моему, почтить этого бога. Если вы разделяете мое мнение, то мы бы отлично провели время в беседе. Пусть каждый из нас, справа по кругу, скажет как можно лучше похвальное слово Эроту, и первым пусть начнет Федр, который и возлежит первым, и является отцом этой беседы.

Против твоего предложения, Эриксимах, - сказал Сократ, - никто не подаст голоса. Ни мне, раз я утверждаю, что не смыслю ни в чем, кроме любви, ни Агафону с Павсанием, ни, подавно, Аристофану, - ведь все, что он делает, связано с Дионисом и Афродитой, - да и вообще никому из тех, кого я здесь вижу, не к лицу его отклонять. Правда, мы, возлежащие на последних местах, находимся в менее выгодном положении; но если речи наших предшественников окажутся достаточно хороши, то с нас и этого будет довольно. Итак, в добрый час, пусть Федр положит начало и произнесет свое похвальное слово Эроту!»

(Платон. «Пир». IV в. до н. э.)

Сцены пира (симпосий). Фрагменты росписи краснофигурного кратера

А теперь скажите, если вся нация на протяжении пятисот лет беседует о главном на своих пирах, как вы считаете, найдется там десяток философов или нет? Это же была нация философов. Они тренировались физически, психически, умственно. Художественно, наконец, в художественных условиях.

Когда современные люди приходят в музей и видят амфоры, килики, т. е. греческую керамическую посуду, то они просто постоят около них, посмотрят и уйдут. Кому-то это интересно, кому-то - нет, а ведь на самом деле эти предметы родились из тончайшей и сложнейшей ткани искусства, потому что эти предметы родились из греческого пира. В амфорах греки приносили вино. Потом они приносили воду в гидриях, смешивали ее в кратерах, и вот эту смесь они называли вином (надо сказать, что на вкус это был кислый и не очень приятный напиток). И это греческое вино, смешанное с водой, подавалось на пиру. Его пили и вели беседы о главном. Одним из самых тяжелых условий разговора на пиру были изображения на предметах, стоящих вокруг, - керамических вазах. А что изображено на этих керамических сосудах? [речь идет о вазописи: краснофигурный и чернофигурный стили]. Например, один из самых популярных видов олимпийского спортивного состязания - бег. «И, вот - давай, будь любезен, смотри на вазу и говори. Или изображена борьба - тогда говори о борьбе». Сложность представлял и сам текст, который необходимо было произносить. Чтобы выдать «на гора» такой текст, надо было обладать глубоким знанием предмета, поэтому все сидящие должны были знать, что в беге или борьбе имеется вот такой шаг или вот такое движение рук, или что они бегают обнаженными. А еще должны были знать, когда и на каких Олимпиадах бегали именно таким образом. Присутствующие на пиру должны были рассказать, кто был победителем в такого рода беге, и процитировать, если возможно, Гомера или выдать собственные стихи. Это был колоссальный труд. Вот в этом и была культурная деятельность общества. И эта культурная деятельность самым непосредственным образом была связана с теми предметами, мимо которых мы зачастую почти равнодушно движемся по музейным залам: амфорами, киликами, и т. д.

Проходит время, история растворяет всё, но остается в вечности тот самый предмет. И в основном все забывают, а с чем он был связан? И пишут о нем так, как описывают картинки: античная ваза - предмет экспорта. Нет. Предметом экспорта античная ваза стала тогда, когда распался пир. Мы говорим это к тому, что любая культура, с которой мы сейчас имеем дело, есть артефакт, раритет, существующий исторически и художественно в совсем другом контексте и совсем на других волнах, нежели та история, в которой он был сотворен. Поэтому то, о чем мы с вами говорим, - это уже есть вынутые из своего времени и живущие в другом культурном пласте вещи, потому что каждое искусство имеет несколько историй. Оно имеет историю своего рождения, историю своего создания, и оно имеет историю продленности существования. Мы с вами сейчас имеем дело с продленностью.

А что такое продленность существования? Это неизменность нашего интереса. Это неизменность наших художественных вкусов, это то влияние, которое по ходу бега этих исторических вещей оказывает свое действие на культурное сознание других людей, других эпох и так далее. То есть это вообще необыкновенно интересная и очень важная для нас форма.

Для нас с вами главной является одна очень важная вещь, мы бы даже сказали, что перед нами стоит сверхзадача - это понять самих себя. Это самое главное. Кто мы, откуда мы, что мы собою представляем? Что за культура мы есть? И какова сложность рецепторов нашего восприятия мира через письменные тексты и различные дисциплины? На наш взгляд, есть две наиболее существенные области культурной деятельности человечества: это музыка и изобразительное искусство.

Музыка - совершенно удивительная вещь, потому что она создается из тончайшей ткани глубокой метафизики нашей ментальности. Музыка и вся история музыки. Начиная от шаманских бубнов, которые издают чистое движение ритма, вызывая духов природы, и заканчивая сложнейшими связями. Музыка не имеет языка. Это тексты надо переводить. А музыка - всечеловечна.

В природе сегодня не существует контекста культуры. Это та магма, из которой рождается культура. Это материя, из которой формируется и музыка, и искусство. Это то, что мы выделяем из себя. Потому что то, с чем мы имеем дело, это отдельные предметы, полностью потерявшие связь со своим родовым местом.

Из книги Nautilus Pompilius автора Кушнир Александр

Новый состав, новая программа, новый звук Несмотря на то что по итогам 1989 года “Наутилус” занял второе место в хит-параде ТАСС, популярность группы начала идти на убыль. Для широких масс не осталось незамеченным то обстоятельство, что в течение целого сезона группа не

Из книги Краски времени автора Липатов Виктор Сергеевич

ЗВУК СЕГОДНЯ - ЭХО НАВСЕГДА (О художниках России) На этот раз наш путь в российскую историю, в мир русской живописи, русского портрета.И хочется начать его с выставки автопортрета, которая как-то была устроена в Третьяковской галерее. Что это было за чудное собрание лиц,

Из книги Изобретение театра автора Розовский Марк Григорьевич

Из книги Лексикон нонклассики. Художественно-эстетическая культура XX века. автора Коллектив авторов

Из книги В поисках гармонии. Искусствоведческие работы разных лет автора Дмитриева Нина Александровна

Из книги Обнаженная модель автора Артыков Владимир Аннакулиевич

Чистилище (О «Божественной комедии» Данте) Огюст Роден. Идущий человек. 1900 Идея Чистилища близка человеческой душе. Чистилище понятнее, чем Ад и Рай. Хотя Ад легко вообразим чувственно из-за многих ему подобий в жизни. Кто-то даже высказывал мысль, что наше земное

Из книги Кто есть кто в мире искусства автора Ситников Виталий Павлович

Из книги автора

Глава III. Я ловлю рыбу Глава IV. Старик, живущий на краю земли Глава V. Снова один Глава VI. Свадьба в лесу Глава VII. Корабль! Глава VIII. Назад к цивилизации Глава IX. Успехи колонизации Глава X. Мельбурн строится Глава XI. На земле Ван Димена Уильям Бакли

Из книги автора

"Звук - дело тонкое" В мае 1991 года независимое музыкальное издание "Туесок" опубликовало статью под названием "Отец Звуковой Демократии" о Владимире ЛЕЙКИНЕ и его опыте провинциального звукооператора. С тех пор прошло ровно пять лет, многое изменилось практически во всех

«Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи»

В Древней Греции было создано совершенное по форме искусство. В отличие от цивилизаций Шумера, Ассирии, Китая или Египта, искусство которых предназначалось только для своего народа, для внутреннего, если можно так сказать, пользования, искусство Эллады вышло далеко за пределы национальных границ. Это искусство, воплотившее обожествленную красоту, доступно пониманию вне происхождения или национальности, близко и одновременно недосягаемо. Открытие человека - носителя природной красоты, глубокий смысл эллинских творений - вечная школа европейского искусства.

В Афинском Акрополе есть очень маленький музей. Недавно там закончилась реконструкция, и, как всякая реконструкция, она имеет свои и положительные, и отрицательные стороны. В этом музее есть подлинные скульптуры эфебов, которые сидят на лошадях. Юноши. Они сделаны как будто бы из какого-то полудрагоценного камня - такие золотистые, прозрачные. Сразу видно чувство формы. Гениальные творения! Греки были гениями формы. Они удивительно чувствовали камень, им был присущ этот гений ваяния, как больше никому и никогда. Это повторить невозможно, как нельзя повторить ту странную, практически метафизическую, не очень ясную нам систему, которая все для нас создала.

Как же греческие мастера любили тело человека! Это был главный предмет изображения - не портрет, не голова - тело человека. Они любили его выразительность, его пластичность, его силу. Все найденные античные вещи - гениальны. Потому что гениев греческое общество выбирало.

Это была особая идея - наблюдать за способностями мальчиков, когда появилась потребность в увековечении этого мира. Греческий мир - это два уровня, два слоя. На одном уровне - война, мордобой, недород, перерод, торговля, любовь, страсть, разводы. Все, что хочешь. А другой уровень - это уровень духовного единства. Этого больше не случилось никогда. Когда эллины создали единый олимпийский мир, куда попадали только те, кто соответствовал требованиям, они создали и художественный союз. Этот художественный союз был интерполисный, космополисный, и помещался он сначала в городе Милете. Туда попадали только особо одаренные к строительству и пластике люди. Особо одаренные. Их обучали и смотрели, могут ли они быть допущены к созданию вечного или нет. А потом этот Милетский союз переехал в Афины на Пелопоннес. И очень изменился стиль и тип работы. Работы милетского направления отличаются от аттического. Это разница стилистическая, а по сути все одно и то же - обнаженные молодые люди. Так вот, этот союз художников приглашался для выполнения работ - работ только заказных. А надо сказать, что союз содержался на деньги всех полисов и на деньги меценатов - богатых людей. Они обязательно содержали этот художественный союз.

Напомним, что, согласно Уставу художественного союза, художник должен был принадлежать только искусству. Он не имел права жениться, не имел дома, имущества, денег. Не имел права, как художник, болеть за свой полис, потому что они работали абсолютно на идею. Они были в идеальных для художнических гениев условиях. Им создали идеальные для гениев условия работы.

Но даже среди творений этих мастеров-художников проводился жесткий отбор, конкурс. Право на существование получала только самая идеальная работа. Все остальное уничтожали, превращали в пыль, потому что право на существование может иметь только лучшая вещь, только гениальная. А остальные должны быть уничтожены. И так во всем. С таким напряжением больше 500 лет это работать не может.

В Древней Греции было создано совершенное по форме искусство. В отличие от цивилизаций Шумера, Ассирии, Китая или Египта, искусство которых предназначалось только для своего народа, для внутреннего, если можно так сказать, пользования, искусство Эллады вышло далеко за пределы национальных границ. Это искусство, воплотившее обожествленную красоту, доступно пониманию вне происхождения или национальности, близко и одновременно недосягаемо. Открытие человека - носителя природной красоты, глубокий смысл эллинских творений - вечная школа европейского искусства.

В Афинском Акрополе есть очень маленький музей. Недавно там закончилась реконструкция, и, как всякая реконструкция, она имеет свои и положительные, и отрицательные стороны. В этом музее есть подлинные скульптуры эфебов, которые сидят на лошадях. Юноши. Они сделаны как будто бы из какого-то полудрагоценного камня - такие золотистые, прозрачные. Сразу видно чувство формы. Гениальные творения! Греки были гениями формы. Они удивительно чувствовали камень, им был присущ этот гений ваяния, как больше никому и никогда. Это повторить невозможно, как нельзя повторить ту странную, практически метафизическую, не очень ясную нам систему, которая все для нас создала.

Как же греческие мастера любили тело человека! Это был главный предмет изображения - не портрет, не голова - тело человека. Они любили его выразительность, его пластичность, его силу. Все найденные античные вещи - гениальны. Потому что гениев греческое общество выбирало.

Это была особая идея - наблюдать за способностями мальчиков, когда появилась потребность в увековечении этого мира. Греческий мир - это два уровня, два слоя. На одном уровне - война, мордобой, недород, перерод, торговля, любовь, страсть, разводы. Все, что хочешь. А другой уровень - это уровень духовного единства. Этого больше не случилось никогда. Когда эллины создали единый олимпийский мир, куда попадали только те, кто соответствовал требованиям, они создали и художественный союз. Этот художественный союз был интерполисный, космополисный, и помещался он сначала в городе Милете. Туда попадали только особо одаренные к строительству и пластике люди. Особо одаренные. Их обучали и смотрели, могут ли они быть допущены к созданию вечного или нет. А потом этот Милетский союз переехал в Афины на Пелопоннес. И очень изменился стиль и тип работы. Работы милетского направления отличаются от аттического. Это разница стилистическая, а по сути все одно и то же - обнаженные молодые люди. Так вот, этот союз художников приглашался для выполнения работ - работ только заказных. А надо сказать, что союз содержался на деньги всех полисов и на деньги меценатов - богатых людей. Они обязательно содержали этот художественный союз.

Напомним, что, согласно Уставу художественного союза, художник должен был принадлежать только искусству. Он не имел права жениться, не имел дома, имущества, денег. Не имел права, как художник, болеть за свой полис, потому что они работали абсолютно на идею. Они были в идеальных для художнических гениев условиях. Им создали идеальные для гениев условия работы.

Но даже среди творений этих мастеров-художников проводился жесткий отбор, конкурс. Право на существование получала только самая идеальная работа. Все остальное уничтожали, превращали в пыль, потому что право на существование может иметь только лучшая вещь, только гениальная. А остальные должны быть уничтожены. И так во всем. С таким напряжением больше 500 лет это работать не может.

* * *

Мы назвали три регулятора эллинской культуры: Олимпиада, эфебы, художественный союз, четвертый - традиция, тоже существовавшая только в античном мире - только там, больше нигде и больше никогда. Четвертый регулятор - это пир. Каждый мужчина, гражданин, обязан был устраивать пир. Пиры были совершенно разные. Они были связаны с государственными или с большими религиозными праздниками. У римлян был вариант греческого пира, модификация. Они говорили: «У нас сегодня симпозиум». Но давайте будем справедливы: для древних римлян симпозиум - это, грубо говоря, мужская попойка после ужина.

Греческий пир - это диалоги о главном. Поскольку пир имел свой ритуал, мы уточним: пир - это ритуальные диалоги о главном. Ритуал пира надо было еще выдержать. На пиру категорически запрещалось говорить о политике, о хороших и плохих правителях, о деньгах, о злых и добрых людях, то есть сплетничать. Запрещалось говорить о своей семье, о своих детях, о своей вере. Как говорится, ни свою душу раскрыть, ни в чужую плюнуть. Разговор на пиру мог вестись только на философские и литературные темы. Это были глубокие размышления о главном.

«Пир» - так Платон назвал свое произведение о философских диалогах. Темой данного диалога является любовь - земная и небесная, Эрот - низменный и возвышенный. На протяжении более двух с половиной тысяч лет «Пир» Платона остается в центре внимания читателей:

«Выслушав их, все сошлись на том, чтобы на сегодняшнем пиру допьяна не напиваться, а пить просто так, для своего удовольствия.

Итак, - сказал Эриксимах, - раз уж решено, чтобы каждый пил, сколько захочет, без всякого принуждения, я предлагаю отпустить эту только что вошедшую к нам флейтистку, - пускай играет для себя самой или, если ей угодно, для женщин во внутренних покоях дома, а мы посвятим сегодняшнюю нашу встречу беседе. Какой именно - это я тоже, если хотите, могу предложить.

Все заявили, что хотят услышать его предложение. И Эриксимах сказал:

Начну я так же, как Меланиппа у Эврипида: «Вы не мои слова сейчас услышите», а нашего Федра. Сколько раз Федр при мне возмущался: «Не стыдно ли, Эриксимах, что, сочиняя другим богам и гимны и пэаны, Эроту, такому могучему и великому богу, ни один из поэтов - а их было множество - не написал даже похвального слова. Или возьми почтенных софистов: Геракла и других они восхваляют в своих перечислениях, как, например, достойнейший Продик. Все это еще не так удивительно, но однажды мне попалась книжка, в которой превозносились полезные свойства соли, да и другие вещи подобного рода не раз бывали предметом усерднейших восхвалений, а Эрота до сих пор никто еще не отважился достойно воспеть, и великий этот бог остается в пренебрежении!» Федр, мне кажется, прав. А поэтому мне хотелось бы отдать должное Федру и доставить ему удовольствие, тем более что нам, собравшимся здесь сегодня, подобает, по-моему, почтить этого бога. Если вы разделяете мое мнение, то мы бы отлично провели время в беседе. Пусть каждый из нас, справа по кругу, скажет как можно лучше похвальное слово Эроту, и первым пусть начнет Федр, который и возлежит первым, и является отцом этой беседы.

Против твоего предложения, Эриксимах, - сказал Сократ, - никто не подаст голоса. Ни мне, раз я утверждаю, что не смыслю ни в чем, кроме любви, ни Агафону с Павсанием, ни, подавно, Аристофану, - ведь все, что он делает, связано с Дионисом и Афродитой, - да и вообще никому из тех, кого я здесь вижу, не к лицу его отклонять. Правда, мы, возлежащие на последних местах, находимся в менее выгодном положении; но если речи наших предшественников окажутся достаточно хороши, то с нас и этого будет довольно. Итак, в добрый час, пусть Федр положит начало и произнесет свое похвальное слово Эроту!»

(Платон. «Пир». IV в. до н. э.)

Сцены пира (симпосий). Фрагменты росписи краснофигурного кратера

А теперь скажите, если вся нация на протяжении пятисот лет беседует о главном на своих пирах, как вы считаете, найдется там десяток философов или нет? Это же была нация философов. Они тренировались физически, психически, умственно. Художественно, наконец, в художественных условиях.

* * *

Когда современные люди приходят в музей и видят амфоры, килики, т. е. греческую керамическую посуду, то они просто постоят около них, посмотрят и уйдут. Кому-то это интересно, кому-то - нет, а ведь на самом деле эти предметы родились из тончайшей и сложнейшей ткани искусства, потому что эти предметы родились из греческого пира. В амфорах греки приносили вино. Потом они приносили воду в гидриях, смешивали ее в кратерах, и вот эту смесь они называли вином (надо сказать, что на вкус это был кислый и не очень приятный напиток). И это греческое вино, смешанное с водой, подавалось на пиру. Его пили и вели беседы о главном. Одним из самых тяжелых условий разговора на пиру были изображения на предметах, стоящих вокруг, - керамических вазах. А что изображено на этих керамических сосудах? [речь идет о вазописи: краснофигурный и чернофигурный стили]. Например, один из самых популярных видов олимпийского спортивного состязания - бег. «И, вот - давай, будь любезен, смотри на вазу и говори. Или изображена борьба - тогда говори о борьбе». Сложность представлял и сам текст, который необходимо было произносить. Чтобы выдать «на гора» такой текст, надо было обладать глубоким знанием предмета, поэтому все сидящие должны были знать, что в беге или борьбе имеется вот такой шаг или вот такое движение рук, или что они бегают обнаженными. А еще должны были знать, когда и на каких Олимпиадах бегали именно таким образом. Присутствующие на пиру должны были рассказать, кто был победителем в такого рода беге, и процитировать, если возможно, Гомера или выдать собственные стихи. Это был колоссальный труд. Вот в этом и была культурная деятельность общества. И эта культурная деятельность самым непосредственным образом была связана с теми предметами, мимо которых мы зачастую почти равнодушно движемся по музейным залам: амфорами, киликами, и т. д.

* * *

Проходит время, история растворяет всё, но остается в вечности тот самый предмет. И в основном все забывают, а с чем он был связан? И пишут о нем так, как описывают картинки: античная ваза - предмет экспорта. Нет. Предметом экспорта античная ваза стала тогда, когда распался пир. Мы говорим это к тому, что любая культура, с которой мы сейчас имеем дело, есть артефакт, раритет, существующий исторически и художественно в совсем другом контексте и совсем на других волнах, нежели та история, в которой он был сотворен. Поэтому то, о чем мы с вами говорим, - это уже есть вынутые из своего времени и живущие в другом культурном пласте вещи, потому что каждое искусство имеет несколько историй. Оно имеет историю своего рождения, историю своего создания, и оно имеет историю продленности существования. Мы с вами сейчас имеем дело с продленностью.

А что такое продленность существования? Это неизменность нашего интереса. Это неизменность наших художественных вкусов, это то влияние, которое по ходу бега этих исторических вещей оказывает свое действие на культурное сознание других людей, других эпох и так далее. То есть это вообще необыкновенно интересная и очень важная для нас форма.

Для нас с вами главной является одна очень важная вещь, мы бы даже сказали, что перед нами стоит сверхзадача - это понять самих себя. Это самое главное. Кто мы, откуда мы, что мы собою представляем? Что за культура мы есть? И какова сложность рецепторов нашего восприятия мира через письменные тексты и различные дисциплины? На наш взгляд, есть две наиболее существенные области культурной деятельности человечества: это музыка и изобразительное искусство.

Музыка - совершенно удивительная вещь, потому что она создается из тончайшей ткани глубокой метафизики нашей ментальности. Музыка и вся история музыки. Начиная от шаманских бубнов, которые издают чистое движение ритма, вызывая духов природы, и заканчивая сложнейшими связями. Музыка не имеет языка. Это тексты надо переводить. А музыка - всечеловечна.

В природе сегодня не существует контекста культуры. Это та магма, из которой рождается культура. Это материя, из которой формируется и музыка, и искусство. Это то, что мы выделяем из себя. Потому что то, с чем мы имеем дело, это отдельные предметы, полностью потерявшие связь со своим родовым местом.



Рассказать друзьям