В пелевин чапаев и пустота краткое содержание. Чапаев и Пустота

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой

Чапаев и Пустота

Одна из фундаментальных вещей Пелевина построена вокруг одного из самых фундаментальных психологических образов, вокруг архетипа квадрицы. В одной палате психиатрической больницы лежат четверо больных. Каждый поочередно рассказывает свою историю или, точнее, не историю, а описывает свой мир. В одном из миров соответствующий персонаж вступает в алхимический брак с Западом (психический больной Просто Мария - с Шварценегером). В другом - в алхимический брак с Востоком (Сердюк - с японцем Кавибатой). Один из миров - это мир главного героя, Петра Пустоты, который вместе с Василием Ивановичем Чапаевым и с Анной воюет на Восточном фронте (центральный мир повествования). Четвертый мир (рассказчик - свихнувшийся бандит Володин) сам распадается на четыре составляющие части личности рассказчика: внутренний подсудимый, внутренний прокурор, внутренний адвокат и "тот, кто от вечного кайфа прется".

Повторная четверица как бы усиливает центральную символику произведения для тех читателей, которые не поняли её из символической фигуры четырех больных в одной палате.

Архетип четверицы, несмотря на формальную простоту сюжета (сумасшедший выписывается из больницы, потому что переживает прозрение, хотя и не то, на которое рассчитывал врач, а именно: больной приходит к выводу, что этот мир иллюзорен), придает произведению глубину, многоплановость.

В тексте обильно представлена и символика, так сказать, второго ряда. Например, фрагмент: "Мы оказались на идущей в гору грунтовой дороге. С левого её края начинался пологий обрыв, а справа вставала выветрившаяся каменная стена удивит....

Этот роман критика считает образцом эстетики постмодернизма. Хаотичность, непознаваемость, многомерность безграничного мира наиболее адекватно выражены именно в этом тексте. Называющий себя «турбореалистом», В. Пелевин оценивает современный мир как гремучую смесь техногенного мышления, восточной философии, компьютерных технологий, рок — музыки и «дури» (наркотики, ядовитые грибы и пр). При этом человечество неустанно бьется над вечными вопросами о смысле пережитого и переживаемого. Расщепленное сознание современного человека, однако, не в состоянии мир понять. Пелевин предлагает не биться о стену, а полюбить и принять её — и тогда стена станет проницаемой. На обложке книги помещен авторский комментарий: «Это первый роман в мировой литературе, действие которого происходит в абсолютной пустоте». Отсюда принцип действия глиняного пулемета и три знаменитых чапаевских удара уже в тексте:

1. Где? — Нигде.

2. Когда? — Никогда.

3. Кто? — Не знаю.

Так в эстетике постмодернизма снимается проблема пространства, времени, героя и реализуется авторская мысль о принципиальной невозможности «истинного учения». «Свобода бывает только одна, когда ты свободен от всего, что строит ум. Эта свобода называется «не знаю».

У писателей — постмодернистов особые отношения с Историей. Она для них предмет субъективного философского переосмысления. Для человека обычного свойственен страх бесконечности и ощущение завершенности пережитого в прошлом. В. Пелевин утверждает, что многомерный и бесконечный мир — это одновременное существование многих миров, и граница между ними относительна и определена лишь нашим сознанием. В массе своей мы мыслим примитивно, поэтому реальным ощущаем только один из миров, где мы существуем физически. На самом деле реальны все.

Действие романа развивается в двух пространственно — временных плоскостях: в дивизии Чапаева (1919 год) и в сумасшедшем доме (90-е годы). Соединяет их образ Петра Пустоты, комиссара, поэта, шизофреника. У него с детства свихнутая психика, а запоем прочитанные в юности труды Юма, Беркли, Хайдеггера завершили процесс раздвоения личности. Он мнит себя то поэтом — декадентом начала века, то в болезненном воображении расстреливает с Анкой из глиняных пулеметов Вселенную. Так впервые в тексте появляется ключевое слово пустота , утверждается относительность всего сущего. «Любая форма — пустота... Пустота — это любая форма». Бытие равно мышлению, а мир вокруг нас это лишь наше представление о нем.

Раздробленное сознание современного человека воспринимает мир как ряд фрагментов со своими приметами и штампами. Пелевин развенчал миф о героизме гражданской войны, он все подвергает пародированию и переосмыслению. Революционные матросы пьют «балтийский чай» с кокаином, носят пулеметные ленты как бюстгальтеры. Ильич — маразматик, Котовский — кокаинист, Анка — декадентка — эмансипе в бархатном вечернем платье. Воспетые Буниным сеновалы автор называет трипперными, Христос в поэме Блока безвольно плетется за патрулем, а главные герой Чапаев — мистик, оккультист, гуру для своего ученика Петьки, которому он внушает сокровенные мысли о мире и человеке. Если Бытие равно мысли о нем, то сознание есть проект мира, и мы его сами творим. «Ты и есть абсолютно все, что только может быть, и каждый в силах создать собственную вселенную». По Пелевину, в силу иллюзорности самих понятий «Пространство» и «Время», у человека нет прописки в одном из миров. В пределах одного предложения автор соединяет прямо противоположные понятия и советы (нужны — но надо избавиться; используй — чтоб освободиться), что является приметой постмодернизма, так же, как сближение эпох и стирание их граней в границах одного художественного текста.

Герои легко перемещаются из одного мира в другой, из эпохи гражданской войны в современную действительность. Приметы 90-х годов у Пелевина «рассыпаны» по всему роману: бухой президент, Беловежское соглашение, Филипп Киркоров как образец эрзац — культуры, расстрел Белого дома. Г. Ишимбаева считает, что Пелевин верно поставил диагноз бывшему советскому человеку, всему поколению, которое было запрограммировано на жизнь в одной социально — культурной парадигме, а оказалось в совершенно другой, — шизофрения на почве раздвоения ложной личности.

Граждане «нового демократического государства», сошедшие с ума и ставшие пациентами клиники Тимура Тимуровича, — это тоже знак времени, который не требует расшифровки. Директор, занятый написанием диссертации, наблюдает за четырьмя подопечными, каждый из которых является обобщенным выражением отдельного социального слоя российского общества.

Петр Пустота (ПП) представляет творческую интеллектуальную богему, Владимир Володин (ВВ) — «новых русских» с криминальной крышей, Семен Сердюк (СС) — спившуюся интеллигенцию. Особняком в их ряду стоит и потому заслуживает особого внимания 18-летний юноша по имени Мария. Названный «продвинутыми родителями» в честь полузапрещенного в советское время Ремарка, он представляет причудливую мешанину эпох и культур. Себя он называет «Просто Мария», бредит в её образе бурным романом с Арнольдом Шварценеггером, а причиной пребывания в клинике считает удар об Останкинскую телебашню. Это у Пелевина духовный портрет молодого поколения, одурманенного недоброкачественными СМИ, в основе сознания которого смесь из мексиканско-бразильских «мыльных опер», голливудских боевиков и полное отсутствие индивидуального. Ну, а имя — знак современных мужественных женщин, безвольных мужчин, вошедших в моду трансвеститов и однополую любовь. Он, однако, из всех пациентов самый нормальный и первым выписывается из больницы, то есть автор не лишает молодежь возможности духовного выздоровления.

Тяга «просто Марии» к Арни-терминатору, а Сердюка к японцу Кава-бата-сан — отголосок сокровенной пелевинской идеи об алхимическом браке России с Востоком и Западом, особом пути России. Это развитие мысли Р. Киплинга о слиянии в день Страшного суда Запада и Востока. Наш современный мир, по мнению автора, абсурден и аномален. Нынешняя культура пребывает в предсмертных конвульсиях, её эклектика никого не удивляет, поэтому у Пелевина женская поп — группа «Воспаление придатков» исполняет Моцарта, а монгольский акын под русскую гармошку — мелодию «из Кафки», под картиной Дейнеки «Будущие летчики» надпись «Будущие налетчики». Классическая философия выродилась в бесстыдную спекуляцию и интеллектуальный разврат: в романе упоминаются «генитальный» Лейбниц и «декадентский» Сведенборг, Аристотель назван «идеологическим прадедом большевизма». При этом Пелевин не видит существенной разницы между состоянием мира и общества в начале и в конце прошлого века. Петр Пустота не различает посетителей литературного кафе «Музыкальная табакерка» в 1919 году и новомодного в 90-м году кабака «Иван Бык», открытого в том же здании.

Философским ядром романа являются сокровенные беседы буддийского гуру Чапаева со своим адъютантом, имеющим говорящую фамилию Пустота, которая проецирует основную мысль текста: Мир — это Иллюзия, Жизнь — Сон и Мираж, всё в мире относительно, абсолютна лишь пустота. Всё, что связано с Человеком и человечеством, возникает из «ничего» и возвращается в «ничто» по формуле: Рождение — Бытие (как мысли о нём, а сознание лишь наш проект мира) — Смерть — Память как опять-таки нечто нематериальное, то есть Пустота. Современный мир в таком контексте оценивается автором как рассказанный Богом анекдот.

И все-таки герои романа настойчиво ищут некий идеал, миг «золотой удачи». Для барона Юнгерна это «Внутренняя Монголия» — не как географическое место, а как некий духовный оазис среди мертвящей пустоты, а Чапаев в финале исчезает в радужном потоке УРАЛа — Универсальной Реки Абсолютной Любви. Так, к постмодернистскому абсолюту Пустоты прибавляется идеал Любви из разряда неотменимых человеческих ценностей. Критика считает «Чапаева и Пустоту» пародией на традиционную героическую прозу, а Виктора Пелевина создателем постмодернистского лика своей эпохи, которая мыслится им как «результат психологического экзерсиса кретина» (Г. Ишимбаева).

Пелевин Виктор Олегович
Произведение “Чапаев и Пустота”

Одна из фундаментальных вещей Пелевина построена вокруг одного из самых фундаментальных психологических образов, вокруг архетипа квадрицы. В одной палате психиатрической больницы лежат четверо больных. Каждый поочередно рассказывает свою историю или, точнее, не историю, а описывает свой мир. В одном из миров соответствующий персонаж вступает в алхимический брак с Западом (психический больной Просто Мария – с Шварценегером). В другом – в алхимический брак с Востоком (Сердюк – с японцем Кавибатой). Один из миров – это мир главного героя, Петра Пустоты, который вместе с Василием Ивановичем Чапаевым и с Анной воюет на Восточном фронте (центральный мир повествования). Четвертый мир (рассказчик – свихнувшийся бандит Володин) сам распадается на четыре составляющие части личности рассказчика: внутренний подсудимый, внутренний прокурор, внутренний адвокат и “тот, кто от вечного кайфа прется”. Повторная четверица как бы усиливает центральную символику произведения для тех читателей, которые не

Поняли ее из символической фигуры четырех больных в одной палате.
Архетип четверицы, несмотря на формальную простоту сюжета (сумасшедший выписывается из больницы, потому что переживает прозрение, хотя и не то, на которое рассчитывал врач, а именно: больной приходит к выводу, что этот мир иллюзорен), придает произведению глубину, многоплановость.
В тексте обильно представлена и символика, так сказать, второго ряда. Например, фрагмент: “Мы оказались на идущей в гору грунтовой дороге. С левого ее края начинался пологий обрыв, а справа вставала выветрившаяся каменная стена удивительно красивого бледно-лилового оттенка”, – представляет собой цепь символов, являющихся в сновидениях, которые называют великими сновидениями. Обрыв слева тут означает бессознательное человека, каменная гора справа – это сознание. Подъем символизирует сложность погружения в бессознательное (мешает сознание).
Конечно, Пелевин сам не придумывает всю философскую подоплеку своего произведения. Это же художественный текст. Явным заимствованием являются манипуляции барона Юнгерна с Петькой; они удивительно точно повторяют ритуалы Дона Хуана, учителя Карлоса Кастанеды.
В качестве параллельного сюжета повествования Пелевин намеренно берет жизнь и мысли Василия Ивановича Чапаева. Тут автор совмещает простоту затертых до дыр народной молвой анекдотических образов с философской глубиной и задушевностью бесед этих же персонажей книги. Это противопоставление подготавливает читателя к восприятию основного конфликта произведения, конфликта между реальностью и представлением о ней. Существует ли реально этот мир? Он не более реален, чем тот Василий Иванович, который живет в анекдотах.
Если Айвазовский расписывается на обломке мачты, болтающейся среди волн, то у Пелевина мы встречаем своеобразную подпись, описание стиля писательской работы. В сцене знакомства Петра Пустоты со своей медицинской картой автор по сути дела говорит не о персонаже повествования, а о себе самом, что “его мысль, “как бы вгрызаясь, углубляется в сущность того или иного явления”. Благодаря такой особенности своего мышления в состоянии “анализировать каждый задаваемый вопрос, каждое слово, каждую букву, раскладывая их по косточкам”.
В книге “Чапаев и Пустота” есть немало любопытных и нравоучительных мест. Мне больше всего запомнилась как бы рекомендация автора, как литератору вести себя с некоторыми критиками: “Будучи вынужден по роду своих занятий встречаться со множеством тяжелых идиотов из литературных кругов, я развил в себе способность участвовать в их беседах, не особо вдумываясь в то, о чем идет речь, но свободно жонглируя нелепыми словами.”

  1. Астуриас Мигель Анхель Произведение “Сеньор Президент” Действие романа происходит в конце второго десятилетия XX в. в одной из латиноамериканских стран. По вечерам под сень портала Господня со всех концов города...
  2. Леонов Леонид Максимович Произведение “Русский лес” Юная девушка со звучным именем Аполлинария Вихрова (собственно, все зовут ее Поля) приезжает после школы в Москву учиться. Мама ее осталась там, на Енге,...
  3. Толстой Лев Николаевич Произведение “Детство” 12 августа 18- г. десятилетний Николенька Иртеньев просыпается на третий день после своего дня рождения в семь часов утра. После утреннего туалета учитель Карл Иваныч...
  4. Грэм Грин Произведение “Комедианты” Действие романа происходит на Гаити в первые годы правления диктатора Франсуа Дювалье. Главный герой романа, мистер Браун, от лица которого ведется повествование, возвращается в Порт-о-Пренс из...
  5. Маяковский Владимир Владимирович Произведение “Про это” Тема, о которой хочет говорить поэт, перепета много раз. Он и сам кружил в ней поэтической белкой и хочет кружиться опять. Эта тема может...
  6. Дружинин Александр Васильевич Произведение “Полинька Сакс” Когда Константин Александрович Сакс объявил жене, что должен ехать недели на три в провинцию, Полинька расплакалась и стала просить мужа отказаться от поездки. Ей...
  7. Екимов Борис Петрович Произведение “Холюшино подворье” Славу самого крепкого хозяина на донском хуторе Вихляевском прочно удерживает одноногий бобыль Холюша, по паспорту Варфоломей Вихлянцев, семидесяти лет от роду. Вот и дожил...
  8. Некрасов Виктор Платонович Произведение “В окопах Сталинграда” Действие начинается в июле 1942 г. с отступления под Осколом. Немцы подошли к Воронежу, и от только что вырытых оборонительных укреплений полк отходит...
  9. Генри Джеймс Произведение “Письма Асперна” Исследователь творчества великого поэта Джеффри Асперна приезжает в Венецию, чтобы познакомиться с его бывшей возлюбленной Джулианой Бордеро, которая живет с незамужней племянницей Тиной в большом...
  10. Хемингуэй Эрнест Миллер Произведение “Прощай, оружие!” Действие романа происходит в 1915-1918 гг. на итало-австрийском фронте. Американец Фредерик Генри – лейтенант санитарных войск итальянской армии (итальянской – потому что США еще...
  11. Бунин Иван Алексеевич Произведение “Темные аллеи” В осенний ненастный день по разбитой грязной дороге к длинной избе, в одной половине которой была почтовая станция, а в другой чистая горница, где...
  12. Бальтасар Грасиан-и-Моралес Произведение “Карманный оракул, или Наука благоразумия” Автор, в строгой последовательности, озаглавив каждый из своих афоризмов, пишет следующее: В нынешнее время личность достигла зрелости. Все достоинства нанизаны на два...
  13. Бунин Иван Алексеевич Произведение “Антоновские яблоки” “Господин из Сан-Франциско – имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил – ехал в Старый Свет на целых два года,...
  14. Платонов Андрей Платонович Произведение “Чевенгур” Через четыре года в пятый голод гнал людей в города или в леса – бывал неурожай. Захар Павлович оставался в деревне один. За долгую жизнь...
  15. Шварц Евгений Львович Произведение “Дракон” Просторная уютная кухня. Никого нет, только у пылающего очага греется Кот. В дом заходит уставший с дороги случайный прохожий. Это Ланцелот. Он зовет кого-нибудь из...
  16. Петрушевская Людмила Стефановна Произведение “Свой круг” Дружеская компания много лет собиралась по пятницам у Мариши и Сержа. Хозяин дома, Серж, талант и общая гордость, вычислил принцип полета летающих тарелок, его...
  17. Генри Филдинг Произведение “История приключений Джозефа Эндрюса и его друга Абраама Адамса” Приступая к повествованию о приключениях своего героя, автор рассуждает о двух типах изображения действительности. “Историки”, или “топографы”, довольствуются...
  18. Плавт Тит Макций Произведение “Менехмы, или Близнецы” В городе Сиракузах жил купец, а у него было два мальчика-близнеца, похожих как две капли воды. Купец поехал за море и взял с...

Чапаев и Пустота
Краткое содержание романа
Одна из фундаментальных вещей Пелевина построена вокруг одного из самых фундаментальных психологических образов, вокруг архетипа квадрицы. В одной палате психиатрической больницы лежат четверо больных. Каждый поочередно рассказывает свою историю или, точнее, не историю, а описывает свой мир. В одном из миров соответствующий персонаж вступает в алхимический брак с Западом (психический больной Просто Мария – с Шварценегером). В другом – в алхимический брак с Востоком (Сердюк – с японцем

Кавибатой). Один из миров – это мир главного героя, Петра Пустоты, который вместе с Василием Ивановичем Чапаевым и с Анной воюет на Восточном фронте (центральный мир повествования). Четвертый мир (рассказчик – свихнувшийся бандит Володин) сам распадается на четыре составляющие части личности рассказчика: внутренний подсудимый, внутренний прокурор, внутренний адвокат и “тот, кто от вечного кайфа прется”. Повторная четверица как бы усиливает центральную символику произведения для тех читателей, которые не поняли ее из символической фигуры четырех больных в одной палате.
Архетип четверицы, несмотря на формальную простоту сюжета (сумасшедший выписывается из больницы, потому что переживает прозрение, хотя и не то, на которое рассчитывал врач, а именно: больной приходит к выводу, что этот мир иллюзорен), придает произведению глубину, многоплановость.
В тексте обильно представлена и символика, так сказать, второго ряда. Например, фрагмент: “Мы оказались на идущей в гору грунтовой дороге. С левого ее края начинался пологий обрыв, а справа вставала выветрившаяся каменная стена удивительно красивого бледно-лилового оттенка”, – представляет собой цепь символов, являющихся в сновидениях, которые называют великими сновидениями. Обрыв слева тут означает бессознательное человека, каменная гора справа – это сознание. Подъем символизирует сложность погружения в бессознательное (мешает сознание).
Конечно, Пелевин сам не придумывает всю философскую подоплеку своего произведения. Это же художественный текст. Явным заимствованием являются манипуляции барона Юнгерна с Петькой; они удивительно точно повторяют ритуалы Дона Хуана, учителя Карлоса Кастанеды.
В качестве параллельного сюжета повествования Пелевин намеренно берет жизнь и мысли Василия Ивановича Чапаева. Тут автор совмещает простоту затертых до дыр народной молвой анекдотических образов с философской глубиной и задушевностью бесед этих же персонажей книги. Это противопоставление подготавливает читателя к восприятию основного конфликта произведения, конфликта между реальностью и представлением о ней. Существует ли реально этот мир? Он не более реален, чем тот Василий Иванович, который живет в анекдотах.
Если Айвазовский расписывается на обломке мачты, болтающейся среди волн, то у Пелевина мы встречаем своеобразную подпись, описание стиля писательской работы. В сцене знакомства Петра Пустоты со своей медицинской картой автор по сути дела говорит не о персонаже повествования, а о себе самом, что “его мысль, “как бы вгрызаясь, углубляется в сущность того или иного явления”. Благодаря такой особенности своего мышления в состоянии “анализировать каждый задаваемый вопрос, каждое слово, каждую букву, раскладывая их по косточкам”.
В книге “Чапаев и Пустота” есть немало любопытных и нравоучительных мест. Мне больше всего запомнилась как бы рекомендация автора, как литератору вести себя с некоторыми критиками: “Будучи вынужден по роду своих занятий встречаться со множеством тяжелых идиотов из литературных кругов, я развил в себе способность участвовать в их беседах, не особо вдумываясь в то, о чем идет речь, но свободно жонглируя нелепыми словами… “

Ви зараз читаєте: Краткое содержание Чапаев и Пустота – Пелевин Виктор

Дмитрий Быков, Павел Басинский
Два мнения о романе Виктора Пелевина Чапаев и Пустота

Дмитрий Быков «Побег в Монголию»

Написав эту первую фразу, надолго задумываешься, ибо это единственный несомненный факт на всю рецензию. Все остальное хочется немедленно подвергать сомнению в полном соответствии с той прелестной софистикой, которая на протяжении книги излетает из уст Чапаева. Где находится журнал «Знамя»? На Никольской. А Никольская? В Москве, а та — в России, а та — на Земле, а та — во Вселенной, а та — в моем сознании. Следовательно, роман Пелевина находится в моем сознании, и это уж точно, поскольку эта книга там поселилась надолго и надежно.

Сюжета в обычном понимании у романа нет и быть не может. В психиатрической больнице томится безумец Петр Пустота, вообразивший себя поэтом-декадентом начала века. Эта «ложная личность» доминирует в его сознании. Петр Пустота живет в 1919 году, знакомится с Чапаевым, который выглядит у Пелевина своеобразным гуру, учителем духовного освобождения, влюбляется в Анку, осваивает тачанку (touch Анка, расшифровывает он для себя ее название), чуть не гибнет в бою на станции Лозовая (где, кстати, находится и его психушка), а попутно выслушивает бреды своих товарищей по палате. Бреды эти образуют четыре вставные новеллы, лучшая из которых, на мой вкус, — японская, о Сердюке и Кавабате, а худшая — о просто Марии. Из этого дайджеста читатель видит, что роман пересказывать бесполезно, — предпочтительнее с ним ознакомиться, ибо Пелевин пишет увлекательно и смешно.

Проще всего было бы отделаться фразой о том, что Пелевин играет — пусть и в компьютерные игры довольно высокого порядка. Это, к счастью, не так. Перед нами серьезный роман для неоднократного перечитывания. Поначалу напрашивается аналогия с запутанным узлом: развязывать его — занятие довольно безнадежное, разрубать — неконструктивное, но стоит потянуть за веревочку, и узел уничтожается сам собой, распутываясь, как бантик на ботинке. Читатель-интерпретатор остается с голой веревкой, то есть наедине с той самой пустотой, которая является местом действия и одновременно главным героем произведения.

Идея, она же прием, лежащая в основе пелевинского творчества, довольно проста, но очень своевременна. Это идея религиозная и замечательно удобная для сюжетостроения. Наше существование происходит не в одном, а как минимум в двух мирах: едучи на работу, мы пересекаем бездны, спускаясь по эскалатору, одолеваем сложный этап некоей тотальной компьютерной игры, а посещая общественный туалет, таинственным образом влияем на судьбы мира. Иными словами, всем самым будничным действиям и происшествиям Пелевин подыскивает метафизическое объяснение, выстраивая множество параллельных миров и пространств, живущих, впрочем, по одному закону. Наиболее наглядно проявилась эта черта в той главе «Омона Ра» , где из подсознания героя извлекаются воспоминания о его прошлых жизнях — разных по антуражу, но одинаковых по той социальной роли, которую этот герой в разных костюмах играет. Точно так же построена недооцененная «Желтая стрела» , где Пелевин остроумно обыгрывает древнюю, как сам поезд, метафору жизни-поезда; на этом же приеме держится самая светлая повесть раннего Пелевина «Затворник и Шестипалый» и его самая мрачная (но и самая смешная) фантазия «Принц из Госплана» . Мир Пелевина — это бесконечный ряд встроенных друг в друга клеток, и переход из одной клетки в другую означает не освобождение, а лишь более высокий уровень постижения реальности (что еще никогда и никому облегчения не приносило). Мне представляется, что чтимый мною Вячеслав Рыбаков не совсем прав, утверждая в недавней «Литературке», что все пелевинские герои существуют в тоталитарном социуме: по Пелевину, всякий социум тоталитарен, и это не совсем то слово. Освобождение возможно только в сознании, о чем и написан самый пронзительный и поэтичный рассказ нашего автора «Онтология детства» . Естественно, что в мире полной несвободы главной заботой героя является освобождение любой ценой. В «Затворнике и Шестипалом» оно подавалось довольно наивно — достаточно было из одной системы координат прорваться в другую, разбить окно инкубатора и таким образом прорвать замкнутый круг «кормушек-поилок» и «решительных этапов». Саша — принц из Госплана — уже со всей отчетливостью понимает, что Принц не может выпрыгнуть из дисплея. Лирический герой «Онтологии детства» начинает всерьез задумываться о метафизике побега, становящегося ключевым понятием в прозе Пелевина, но побег здесь явственно попахивает смертью (которая тоже не освобождает ни от чего, см. «Вести из Непала»).

Отсюда вполне естественно, что действие следующих текстов Пелевина происходит главным образом в сознании (автора или героя — неважно: они слились уже в «Принце»), и «Чапаев и Пустота» — наиболее «решительный этап» на этом пути.

Одно время, когда Пелевин только начал «восходить», читатели и критика много спорили о том, кто на него сильнее повлиял — компьютер или буддизм. Сейчас, кажется, уже ясно, что больше всех на него повлиял Витгенштейн (влияние философии на литературу — вообще феномен ХХ века, и обычно это ни к чему хорошему не приводит — достаточно почитать В.Шарова, но Витгенштейн как-никак имел дело с философией языка, так что его влияние вовсе не уводит прозу от жизни, а приводит ее к некоей последней правде). Не без иронического понта сославшись на Витгенштейна еще в «Девятом сне Веры Павловны» , Пелевин ни разу не упоминает своего вождя и учителя в новом романе (да и откуда знать Витгенштейна поэту-декаденту начала века), но идеи, которыми был одержим Витгенштейн после «Трактата», находят в «Чапаеве» свое самое полное выражение. Наша несвобода обусловлена несвободой от языка, обреченного на неточности, от стереотипов или, если угодно, архетипов сознания (вот Юнга Пелевин упоминает, вытворив из него и барона Унгерна чрезвычайно характерный гибрид — барона фон Юнгерна; трудно более лаконично намекнуть на то, что все наши религиозно-мистические представления коренятся исключительно в сознании, а никакой высшей реальностью не вдохновлены и не обеспечены). Но освобождение от сознания означает — что? Оно означает пустоту, читатель! Однако это очень хитрая пустота. Устами одного полууголовного персонажа Пелевин дал замечательное определение свободы (в полном соответствии со своей любимой мыслью о том, что каждый интерпретирует духовную реальность в тех терминах, которые ему доступны): «Представь, что твой внутренний прокурор тебя арестовал, все твои внутренние адвокаты облажались, и сел ты в свою собственную внутреннюю мусарню. Так вот вообрази, что при этом есть кто-то четвертый, которого никто никуда не тащит, которого нельзя назвать ни прокурором, ни тем, кому он дело шьет, ни адвокатом. И не урка, и не мужик, и не мусор. Так вот этот четвертый и есть тот, кто от вечного кайфа прется».

Сказать, что этого четвертого нет? Но каждый из нас ощущает его в себе ежесекундно. Как сказал от лица своих многочисленных Я младший современник Пелевина:

Но в этой жизни проклятой надеемся мы порой, Что некий пятидесятый, а может быть, сто второй, Которого глаза краем мы видели пару раз, Которого мы не знаем, который не знает нас, — Подвержен высшей опеке, и слышит ангельский смех, И потому навеки останется после всех.

Прорваться к этому последнему и окончательному Я, может быть, в самом деле невозможно. Но главной подлинностью является поиск подлинности. Освобождение достигается хотя бы отказом от устоявшихся правил игры («Чтобы начать движение, надо сойти с поезда» — рефрен «Желтой стрелы»). Все герои зрелого Пелевина (о позднем говорить явно преждевременно) больше всего озабочены тем, как спрыгнуть с поезда, — и потому побег венчает «Чапаева и Пустоту» , возникая как главная тема в финальном поэтическом монологе героя:

«Из семнадцатой образцовой психиатрической больницы Убегает сумасшедший по фамилии Пустота. Времени для побега нет, и он про это знает. Больше того, бежать некуда, и в это некуда нет пути. Но все это пустяки по сравнению с тем, что того, кто убегает, Нигде и никак не представляется возможным найти».

Вот, вот, вот она, проговорка! Для нынешнего Пелевина не существует никаких результатов — только процесс. Убежавшего найти можно, но убегающего! Вот почему в самой эротичной идеальной, отлично выписанной сцене соития героя с его возлюбленной (опять-таки то ли наяву, то ли во сне, то ли в глюках) возникает имя Бернштейна и буквально за минуту до оргазма Петр шепчет в ухо Анне: «Движение — все, конечная цель — ничто» (не забывая попросить: «Двигайтесь, двигайтесь!»). Побег становится главным и наиболее достойным состоянием души. А куда бежит герой? Во внутреннюю Монголию, в Кафка-Юрт. Внутренняя Монголия, как легко догадаться, — это та Монголия, которая внутри.

Не Бог весть какой свежий вывод, но, кажется, единственно возможный. И то, что Пелевин подводит читателя к этому выводу, вместе с ним проходя весь сложнейший путь к элементарной истине, уже само по себе дорогого стоит. Пройдя по лабиринтам пелевинского узла, мы все-таки не с пустотой остаемся, а с гигантским багажом увиденного и передуманного — познавательная книжка, нечего сказать.

Но всякий нормальный читатель тут вправе спросить: а где же, собственно, литература? Ведь не «Логико-философский трактат» мы разбираем в конце концов, и не сборник дзенских баек, и не вузовский учебник диамата, хотя в определенном смысле проза Пелевина стоит именно на этих трех китах. «Что до литературы, то с ней дела как раз обстоят некисло», как поет чрезвычайно близкий Пелевину его ровесник Михаил Щербаков. Новый роман Пелевина написан, на мой вкус, значительно лучше его прежних книг. В нем больше реалий, деталей, узнаваемых примет, и хотя это чаще всего не приметы реальности, а лишь наиболее общие клише, то есть реальность в очень опосредованном виде, представления о представлениях, но с ними Пелевин работает на ура. Пишет ли он о серебряном веке и о сменившей его эпохе распада — все на месте: и кокаин, и балтийские матросы, и интерес к оккультизму, и высохший Брюсов с неудачными каламбурами, и прочие штампы, и обаятельная ирония по поводу этих штампов. Но как еще может увидеть серебряный век герой, который существует не в конкретном времени, а лишь в собственном сознании? Разумеется, революционные времена у Пелевина поданы чрезвычайно книжно, — но откуда, как не из книг, мог Петр Пустота узнать что-то о своей любимой эпохе? Этот парадокс отметил еще Лем в «Солярисе», если уж подыскивать Пелевину какую-то фантастическую «традицию»: там, если помните, все фантомы, созданные океаном, отличались странной скованностью, какой-то неполнотой в сравнении с оригиналами… Происходило это потому, что память наша, сознание наше неизбежно обедняют мир. Солярис создавал тех, кого герои Помнили, — а помнили они куда меньше, чем Было. Так же по-своему обеднен и однозначен у Пелевина серебряный век, но подобная книжность входит в условия игры: герою неоткуда взять живого, настоящего, того, чем дышат, скажем, «Сумасшедший корабль» или «Циники». Зато психушки, киоски, телесериалы, офисы, метро — все это у Пелевина подано с такой гиперреалистической точностью, с такой ненавистью отчаяния (старательно упакованного в ледяную иронию), что ни одно из его прежних сочинений с «Чапаевым и Пустотой» не сравнится. Пластика тут выведена на новый уровень — все это должно было уж очень сильно достать.

Зато эмоционально, надо признать, эта вещь гораздо богаче: здесь есть не только отчаяние существа, бьющегося в клетке, но и счастье прорыва, и радость-страдание вечно нереализуемой и вечно томящей любви (первая, кстати, книга Пелевина, где тема любви присутствует в своем подлинном виде, а не в иронически-сниженном варианте вроде романа мухи с комаром или интеллектуального флирта цыпленка с крысой). Здесь есть восторг Вечного Невозвращения — так Пелевин определяет то состояние перманентного побега, к которому прорывается в конце концов его герой. Новый роман Пелевина куда менее схематичен и рассудочен, чем его прежние сочинения, и в нем куда больше той невыносимой грусти, которая бывает только в больнице или казарме в ужасный синий час между днем и вечером.

Впрочем, с радостью все тоже в порядке, и редкий читатель закроет роман Пелевина без ощущения смутного торжества — победы автора над материалом и совместной авторско-читательской победы над миром, пытающимся навязать нам свои правила игры. Бой на станции Лозовая благополучно выигран, даром что станция Лозовая существует только в нашем сознании, на самой границе Внутренней Монголии.

Павел Басинский. Из жизни отечественных кактусов

КАКОЙ-НИБУДЬ глупый иностранец, верно, и поныне считает, что русская проза — это берьозка, озимый овес и триста килограммов отборной духовности. Он ошибается, бедный! Современная русская проза — это разведение кактусов. Но не на мексиканских полевых просторах, а натурально: в городских квартирах, на подоконнике и в горшочках. Те из журналов, что новой науки еще не освоили, давно сидят в арьергарде и сажают картошку по методу капитана Хабарова из «Казенной сказки» молодого прозаика Олега Павлова. Посадили, выкопали, съели. Урожая ждать нет мочи, кушать очень хочется. Отсюда такая судорога в журналах «идейного», традиционного направления. Когда пространство литературы сужается до размера подоконника, сеять на нем «разумное, доброе, вечное» можно, конечно, забавы и оригинальничанья для, но рассчитывать на всходы и «спасибо сердечное» по меньшей мере наивно. Другое дело — разводить кактусы. Они ведь для того и созданы: кичиться индивидуализмом формы.

— Очень редкий, знаете, кактус. Выведен в 1973 году шведским любителем Юханом Юхансоном. Этой работе он отдал двадцать лет своей жизни. Видите, он синий, а не зеленый — видите? Очень сложно было добиться! Раз в два года он расцветает на полчаса. В цветок надо положить муху цеце и один мускатный орех; цветок закроется, кактус вздрогнет и останется неподвижным еще два года. А поливать его нужно…

— Ну надо же! Че придумают!

— Да вы приходите завтра всей семьей. Он ночью как раз и расцветет.

Этот образ сам собой возник при чтении рецензии Д.Быкова, где новый роман Виктора Пелевина в самом начале без лишних слов назван «долгожданным». Кто именно и зачем его долго ждал, мне не совсем понятно, но общая ситуация вокруг фигуры Пелевина очень понятна. Это один из фирменных кактусов «Знамени», выведением которого по праву гордится этот самый ловкий в деле выведения экзотических растений журнал. В лаборатории «Знамени» за кактус по имени «Пелевин» кто-нибудь непременно да получил премию: подобного дива нет ни в одном издании; и этим все сказано. А задавать вопросы: зачем кактус, почему именно такой кактус и что нам в конце концов делать с этим кактусом? — есть величайшая нескромность, почти хамство, нарушение privacy, грубое вторжение в сапогах имперской идеологии в интимный мир частной лаборатории, где энтузиасты за небольшие деньги проводят интереснейшие опыты над — подумайте и посмейтесь — фикцией, воздухом, всего только навсего — русской литературой. Опять же: в Чечне война, а на носу коммунисты, и кого заботят какие-то алхимики, даже трогательные в своем стремлении каждый год давать стране по необычному и ни на что не похожему кактусу и непременно нового цвета: синего, красного, перламутрового…

— Да это и есть культура! Буковки, буковки, буковки… — не забывает повторять нам Вяч.Курицын, кактус имени которого ничем не хуже остальных, разве только повышенной колючести. Но вот Андрей Немзер, очень строгий и несомненно профессиональный эксперт по русским кактусам, «Пелевина» почему-то забраковал («Сегодня» от 13 мая). Не тот, видите ли, матовый блеск, коротковаты иголки и вообще: где каждый раз брать муху цеце? Ничего, достанем! Из Африки доставим по бартеру за танки, самолеты и белых красавиц. Даешь много кактусов, хороших и разных! Каждому россиянину по одному произведению, непохожему на другие! Кто там ноет об усталости культуры, о ее бесполезности и бессмысленности, о ее каждодневном позорном бегстве от жизни в коралловые гроты из папье-маше? Паникеры! Саботажники! Порядочного кактуса вырастить не могут, а туда же!

И в самом деле — как это просто! Берешь «буковки, буковки, буковки», облучаешь их неизвестным лучом, продуктом распада неизвестно чего, и вырастает неизвестно что под названием, допустим, «Чапаев и Пустота» (или: «Столыпин и Твердь»). Дураков в России теперь мало, Пелевина внимательно прочитают Быков, Немзер и Басинский, потому что им делать больше нечего и потому что советские филфаки и литинституты позакончили на свои головы; еще десятка три людей про Пелевина «услышат» и лениво поскребут затылок («да где ж теперь журналы-то достать? не выписывать ж…»). В следующем году напечатают букеровские «лонг» и «шорт» листы. В «лонг лист» Пелевин, конечно, попадет; роман-то большой, трудно не заметить. В «шорте» его не будет, потому что ни один председатель жюри, не будучи круглым идиотом, не сможет объяснить собравшимся покушать на торжественный обед литературным людям, почему в серьезный список попала вещь, состоящая из дешевых каламбуров (тачанка — touch Анка: ну хоть бы Быков, что ли, рассказал, что в этом замечательного?), среднего языка и метафизического шкодничества (из рецензии Быкова я не понял: это роман «мистический» или «религиозный» — вещи вообще-то довольно разные).

Также очень трудно будет объяснить хорошо выпивающим хорошую водку хорошим людям, зачем в премиальном списке оказалось произведение, насыщенное неумными, а главное, совершенно немотивированными гадостями про гражданскую войну и серебряный век, где Чапаев во фраке пьет шампанское и рассуждает на темы восточной мистики, Котовский нюхает кокаин, Петька и Анка во время полового акта спорят о Шопенгауэре (сцена, которая потрясла эстетическое чувство Быкова), якобы декаденты и якобы декадентки изъясняются «культурным» языком половых и проституток:

— Очень тронут вашей заботой… но если она искренна, то вам придется составить мне компанию.

— Очень мило, Петр. Но хочу сразу попросить вас об одолжении. Ради Бога, не начинайте опять за мной ухаживать. Перспектива романа… И так далее.

Да и зачем объяснять? Не для того писано, не для того и напечатано.

А для чего?

И здесь начинается самое интересное. Сам по себе Пелевин с грошовым изобретательским талантом, с натужными «придумками» вроде всамделишной ампутации ног курсантам в училище им.Маресьева (повесть «Омон Ра») и прочей, извините за повторение, художественной гадости, от которой тошнит и восторги от которой оставим на совести тех, для кого опрятность и достоинство литературного слова «звук пустой», — не стоит и ломаного яйца. Стоит ровно столько, чтоб быть чтимым «всяк сущим здесь славистом» и регулярно выпарываемым несомненно обладающим литературным вкусом Немзером. Интересна не проза его, а культурная воля, которую она собой выражает. Эта воля состоит в смешении всего и вся, в какой-то детской (чтобы не сказать: идиотической) любознательности ко всему, что не напрягает душу, память и совесть, — неважно что: какая-то гражданская война каких-то диких русских или таинственная восточная эзотерика. Культурный японец пришел бы в ужас, прочитав пелевинские пошлости о восточной культуре принимать гостя; белый и красный офицеры перевернулись бы в гробах, когда бы до них дошла пелевинская «версия» гражданской войны в России. И так далее, так далее. Военные, космонавты, русские, монголы, китайцы… каждый различающий и уважающий свое национальное, профессиональное, то есть в конце концов культурное, лицо человек не может воспринимать прозу Пелевина иначе, как хамское нарушение незыблемого privacy, какого-то неписаного закона: не касайся холодными руками того, что другими руками согрето, что тебе забава, а другим мука и радость.

Чем-то Виктор Пелевин напоминает Владимира Сорокина. Для того тоже неважно, о чем писать: о «жидкой матери» или Богородице. Один стиль, один голос: холодный, высокомерный, бесчеловечный. Но если Сорокин и в самом деле кощунствует, возможно, понимая, что отвечать за свои слова когда-нибудь придется (хочется верить, что понимает), то метафизический градус прозы Пелевина совершенно нулевой. Потому так и нравится он нашим кактусоводам, что иголки есть, но не колются, запах ядовитый идет, но с ног не валит. Сорокина в «Знамени» нет и не будет, ибо он требует слишком решительного признания полного развода жизни и искусства. Так или иначе позиция, для меня лично неприемлемая, но в своей крайней последовательности, во всяком случае, признаваемая. До этих пределов кактусоводческая логика никогда не пойдет.

Все ж таки — растение. Все ж таки — в доме красота. Аура и прочее.

Ненавижу кактусы!

May 29, 1996. Copyright «Литературная Газета», 1996.



Рассказать друзьям