Vivos voco: б.м. эйхенбаум, "литература и литературный быт"

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой

ЛИТЕРАТУРНЫЙ БЫТ ПУШКИНСКОЙ ПОРЫ.

Культура - это построение многоярусное. И если высшее её проявле­ние - искусство, то "культура быта" её фундамент, кирпичи, из которых здание строится. Человек начинает обучаться искусству поведения с детства, как родному языку. Это естественный путь развития. Но в жизни каждого общества есть случаи, когда человек должен вести себя особен­ным образом: на дипломатическом приёме, например, или в церкви. Пётр I,

в своём стремлении повернуть страну лицом к Европе, ввёл в стране чу­жеземные обычаи. И поскольку новые правила приходилось специально зау­чивать, чему помогала книга "Юности честное зерцало", то любой жест, одежда, распределение занятий в течение дня приобретали почти символи­ческое значение. Павел I запретил носить круглые шляпы - эта мода шла из Франции, казнившей своего короля, и в России воспринималась как ре­волюционная. А Николай I преследовал эспаньолки (короткая остроконеч­ная борода) как проявление вольнодумства.

В XVIII веке все понимали язык тафтяных мушек, которые наклеивали на лицо. Кокетка могла при помощи мушек и веера , которым она их прик­рывала или обнаруживала, объясниться в любви. Замужняя дама надевала платье цвета мундира своего мужа, а по составу публики, которая гуляла на Невском проспекте, можно было определить время. Все эти особенности быта, отдалённого от нас почти двумя столетиями, требуют расшифровки.

Написавшая Онегину письмо с объяснением, рискует своей честью? Почему Онегин, не желая на дуэли убивать Ленско­го, выстрелил первым? Что такое бал и чем он похож на парад? Почему именитые люди считали неприличным ездить в наёмной карете и когда они перестали обращать на это внимание? Когда на дверце кареты изображали два герба и что это значило? В каком порядке гости усаживались за стол во время праздничного обеда? И почему в порядочном обществе считалось неприличным явиться на утренний визит в бриллиантах? Всё это мелочи быта, но без них многое непонятно в произведениях Пушкина, Лермонтова,

Л. Толстого...

Это наша история и история нашей культуры, поэтому быт наших предков нам интересен, в нём нет мелочей. Проблемами быта как явления культуры занимались Ю. Тынянов, этому были посвящены многие работы. поставил вопрос о поэтике бытово­го поведения русского человека в XVIII - начале XIX века. "Говорить же о поэтике бытового поведения - значит утверждать, что определённые формы обычной, каждодневной деятельности были сознательно ориентирова­ны на нормы и законы художественных текстов и переживались непосредс­твенно эстетически, - пишет в статье "Поэтика бытового по­ведения в русской культуре XVIII века". - Если бы это положение уда­лось доказать, оно могло бы стать одной из важнейших типологических характеристик культуры изучаемого периода".

На страницах журнала (в ряде статей) мы попытаемся показать, как литературный быт первой половины XIX века отразился в художественных произведениях, письмах, мемуарах современников Пушкина, какое значение в их жизни имели литературный салон - женский альбом, гулянья под ка­челями, карты - дуэль, бал - парад, маскарад - театр и др. Знания "по­этики быта" позволят сделать ярче и понятнее для учеников произведе­ния, литературные персонажи.

"В нарядном салоне было человек с тридцать. Иные говорили между собой, другие прислушивались, другие прохаживались, но на всех как будто тяготела какая-то обязанность, по-видимому, довольно трудная, и им всем, казалось, было немного скучно забавляться. Громких голосов и споров не было, так же как и сигарок; это был салон совершенно comme il faut;даже и дамы не курили.

Недалеко от дверей сидела хозяйка на одной безымянной мебели, ка­кими теперь наполняются наши комнаты; в другом углу стоял чайный стол; в его соседстве шептало между собой несколько премилых девушек; немно­го подальше, возле больших бронзовых часов, на которых только что про­била половина одиннадцатого,- очень заметная, грациозная женщина, уто­пая, так сказать, в огромных бархатных креслах, занималась тремя моло­дыми людьми, усевшимися около нее; они о чем-то говорили".

Так описывает салон Каролина Павлова в повести "Двойная жизнь". Известная поэтесса сама была хозяйкой знаменитого московского салона на Сретенском бульваре - дом и сейчас сохранился. По четвергам в нем собиралась разнообразная публика. Здесь Герцен встречался с Шевыревым, Аксаков - с Чаадаевым. Скучно не было - спорили об исторических путях России, о преобразованиях Петра I, читали стихи и обсуждали статьи. Поэтический талант Каролины Карловны, ее живой образованный разговор делал салон ее приятным и привлекательным для литераторов.

В объявленный день без специального приглашения сходилась опреде­ленная группа людей, чтобы побеседовать, обменяться мнениями, помузи­цировать. Ни карт, ни застолья, ни танцев такие собрания не предусмат­ривали. Традиционно салон формировался вокруг женщины - она вносила дух интеллектуального кокетства и изящества, которые создавали непере­даваемую атмосферу салона.

"В Москве дом княгини Зинаиды Волконской был изящным сборным мес­том всех замечательных и отборных личностей современного общества. Тут соединялись представители большого света, сановники и красавицы, моло­дежь и возраст зрелый, люди умственного труда, профессора, писатели, журналисты, поэты, художники. Все в этом доме носило отпечаток служе­ния искусству и мысли. Бывали в нем чтения, концерты... Посреди артис­тов и во главе их стояла сама хозяйка дома. Слышавшим ее нельзя забыть впечатления, которое производила она своим полным и звучным контральто и одушевленною игрою... Она в присутствии Пушкина в первый день зна­комства с ним пропела элегию его, положенную на музыку Геништою:

Погасло дневное светило,

На море синее вечерний пал туман.

Пушкин был живо тронут этим обольщением тонкого и художественного кокетства".

Музыкант, поэт, художник, Зинаида Волконская была всесторонне одарена и прекрасно образована. Она владела трудным искусством хозяйки салона - умела организовать непринужденную беседу, построить вечер так, что всем казалось, будто это сплошная импровизация. Серьезная му­зыка соседствовала с разыгрываемыми шарадами, стихи - с эпиграммами и шутками. Однажды по неловкости один из гостей Зинаиды Волконской сло­мал руку колоссальной статуи Аполлона, которая украшала театральную залу. Пушкин тут же откликнулся эпиграммой:

Лук звенит, стрела трепещет,

И клубясь издох Пифон,

И твой лик победой блещет,

Бельведерский Аполлон!

Кто ж вступился за Пифона,

Кто разбил твой истукан?

Ты, соперник Аполлона,

Бельведерский Митрофан.

Но "Бельведерский Митрофан" - намек на неловкого и недалекого ге­роя Фонвизина - ответил тут же:

Как не злиться Митрофану?

Аполлон обидел нас:

Посадил он обезьяну

В первом месте на Парнас.

Шутки были "с перцем", но на салонные эпиграммы не принято было обижаться, если не была затронута честь. Дружеское общество допускало легкое подтрунивание - такие словесные игры ценились особенно остроум­ными собеседниками. Племянник Дельвига сохранил забавный рассказ о приключениях в салоне своего дядюшки:

"Один из самых частых посетителей Дельвига в зиму года был Лев Сергеевич Пушкин, брат поэта. Он был очень остроумен, писал хорошие стихи, и, не будь он братом такой знаменитости, конечно, его стихи обратили бы в то время на себя общее внимание. Лицо его белое и волосы белокурые, завитые от природы. Его наружность представляла нег­ра, окрашенного белою краскою. Он был постоянно в дурных отношениях со своими родителями, за что Дельвиг постоянно его журил, говоря, что отец его хотя и пустой, но добрый человек, мать же и добрая, и умная женщина. На возражение Льва Пушкина, что "мать его ни рыба, ни мясо", Дельвиг однажды, разгорячившись, что с ним случалось очень редко и к нему нисколько не шло, отвечал: "Нет, она рыба!" Конечно, спор после этих слов кончился смехом".

Каждый салон отличался своим подбором посетителей, своим "харак­тером". Если к княгине З. Волконской приходили наслаждаться музыкой и поэзией, у Дельвига собиралось общество друзей-литераторов, то в пе­тербургских салонах Елизаветы Михайловны Хитрово, дочери Кутузова и большой поклонницы Пушкина, и ее дочери графини Фикельмон, жены дипло­мата, собирался великосветский салон. Петр Андреевич Вяземский вспоми­нал:

"В летописях петербургского общежития имя осталось так же незаменимо, как было он привлекательно в течение многих лет. Утра ее (впрочем, продолжавшиеся от часу до четырех пополудни) и вече­ра дочери ее, графини Фикельмон, неизгладимо врезаны в памяти тех, ко­торые имели счастье в них участвовать. Вся животрепещущая жизнь евро­пейская и русская, политическая, литературная и общественная - имела верные отголоски в этих двух родственных салонах. Не нужно было читать газеты, как у афинян, которые также не нуждались в газетах, а жили, учились, мудрствовали и умственно наслаждались в портиках и на площа­ди. Так и в двух этих салонах можно было запастись сведениями о всех вопросах дня, начиная от политической брошюры и парламентской речи французского или английского оратора и кончая романом или драматичес­ким творением одного из любимцев той литературной эпохи. Было тут обозрение и текущих событий, был и premier Petersbourg с суждениями своими, а иногда и осуждениями, был и легкий фельетон, нравописатель­ный и живописный. А что всего лучше, - эта всемирная изустная разго­ворная газета издавалась по направлению и под редакцией двух любезных и милых женщин. Подобных издателей не скоро найдешь.

Как понимали литературный быт лидеры русской формальной школы? Чем, согласно Борису Эйхенбауму, литературный кружок отличается от литературного журнала? Кого предложил считать субъектом литературного быта Юрий Тынянов? На эти и другие вопросы отвечает доктор филологических наук Сергей Зенкин.

Понятие литературного быта придумали в 20-х годах XX века русские формалисты. Их называют формалистами — на самом деле они были не такими уж формалистами. Они интересовались формой постольку, поскольку она чему-то противостоит, с чем-то борется, поскольку эта форма динамична. И в качестве иного по отношению к этой форме, того, с чем она борется и взаимодействует, они пытались сформулировать понятие быта.

Понятие «быт» было очень актуальным в советской культуре в то время, большевистская власть боролась за новый быт, а поэты говорили о «развороченном бурей быте» (Есенин) или о том, что «любовная лодка разбилась о быт» (Маяковский). Быт представлялся непослушной внешней средой, которая трудно поддается культурному упорядочению.

Примерно так мыслил быт и один из лидеров русской формальной школы, писатель и литературовед Виктор Шкловский. Он писал: «Мы, футуристы, раскрепостили искусство от быта, сделали его свободным от быта». Для него быт — это внешняя жизненная среда, которую искусство осваивает своими приемами, это пассивный материал искусства, который поддается колонизации посредством искусства. Это односторонняя активная преобразовательная деятельность, свойственная эстетике русского авангарда.

Товарищи Шкловского по формальной школе мыслили быт иначе. Они называли его собственно литературным бытом, имея в виду, что в социальной жизни, в быту, за рамками литературы есть какие-то вещи, которые взаимодействуют с литературой и могут усваиваться с нею. Это двустороннее взаимодействие, когда то, что было литературой, может стать бытом, и наоборот.

Здесь было два варианта понимания этого самого быта. Одно решение предлагал Борис Михайлович Эйхенбаум в нескольких своих статьях, одна из которых так и называется — «Литературный быт». По мысли Эйхенбаума, история литературы должна заниматься не только тем, что такое литература, но и тем, как быть писателем, как писатель живет и осуществляет себя в общественной структуре. И поэтому Эйхенбаума на сравнительно позднем этапе развития русской формальной школы заинтересовали институциональные формы существования литературы, те способы организации литературной среды, в которой возникают и циркулируют литературные произведения. Эйхенбаум предложил различать две такие институционализации, две формы. Это, во-первых, литературный кружок или салон и, во-вторых, литературный журнал и издательство.

Литературный быт

Когда роман был закончен, у Леонова отнялись кисти рук, пальцы едва шевелились. Несколько дней и сам он, и жена пребывали в ужасе: как быть, чем лечиться?

Но понемногу руки ожили…

Только что написанный роман Леонид Леонов читает редактору журнала «Красная новь» Александру Воронскому. Тот жил в двойном номере в гостинице «Националь».

Дело происходило на исходе лета 1924-го. Воронский сразу понимает, что ему попало в руки, и «Барсуки» вскорости идут в печать: роман открывает шестой номер журнала, в седьмом - продолжение, в восьмом - окончание публикации.

«Красная новь» в те годы была изданием, что называется, культовым. У истоков создания журнала стояли Ленин, Крупская и Горький: первое организационное собрание редакции «Красной нови» прошло в Кремле, и четвёртым на том собрании был Воронский.

Поначалу «Красная новь» выходила тиражом в 15 тысяч экземпляров, но вскоре популярность журнала начала расти - заинтересованность в новом издании оказалась неожиданно большой. Журнал фактически с нуля создавал новую, советскую литературу.

«Весь писательский мир „Красной нови“, - вспоминала впоследствии писатель Лидия Сейфуллина, - действительно, без ложного пафоса, казался тогда особым, священным миром».

Хотя к 1924 году общественное положение Воронского становилось всё более сложным. Ещё в 1922 году была создана литературная группа «Октябрь», годом позже появился журнал «На посту», где «октябристы» заняли ведущие позиции и немедленно начали шельмовать и травить «попутчиков», и в первую очередь Воронского. Достаточно сказать, что первые два номера журнала «На посту» были целиком посвящены «Красной нови».

В итоге сложилась ситуация, прямо скажем, удивительная: всего два года назад Воронский был референтом Ленина по белоэмигрантской литературе, заведовал литературным отделом в «Правде», имел огромное влияние - и вот он уже не в состоянии справиться с «октябристской» напастью, наматывающей его редакторские нервы на «пролетарский» кулак.

Летом того самого 1924-го, когда Леонов заканчивал «Барсуков», Воронский узнал, что его положение в журнале находится под большим вопросом: двух его прежних замов убрали и поставили новых, поддерживающих «октябристов».

Происходящее в те дни в литературном мире имело высочайший градус накала, взаимного раздражения, переходящего в ненависть.

Для иллюстрации упомянем появившееся в 1924 году коллективное письмо советских «попутчиков», где говорилось: «Мы считаем, что пути современной русской литературы, - а стало быть, и наши, - связаны с путями Советской пооктябрьской России. Мы считаем, что литература должна быть отразителем той новой жизни, которая окружает нас, - в которой мы живём и работаем, - а с другой стороны, созданием индивидуального писательского лица, по-своему воспринимающего мир и по-своему его отражающего. Мы полагаем, что талант писателя и его соответствие эпохе - две основные ценности писателя… Наши ошибки тяжелее всего нам самим. Но мы протестуем против огульных нападок на нас… Писатели Советской России, мы убеждены, что наш писательский труд и нужен и полезен для неё».

Письмо подписали Алексей Толстой, Пришвин, Шишков, Есенин, Пильняк, Бабель, Вс. Иванов… Леонова среди них ещё нет: он к тому времени не набрал достаточного литературного веса. Но появись письмо даже не спустя год, а сразу после публикации «Барсуков», он бы там был. Позицию своих собратьев по перу Леонов разделял всецело.

И вступая в литературу, Леонов одновременно попадал в атмосферу безжалостной литературной борьбы.

Здесь, к слову, надо сказать и о сложившихся литературных градациях, в которые ему так или иначе пришлось встраиваться. К середине 1920-х наиболее значимыми среди относительно молодых имён были, безусловно, три автора: Борис Пильняк, Всеволод Иванов, Исаак Бабель.

Алексей Толстой, Сергеев-Ценский, Чапыгин, Пришвин и даже начавший почти одновременно с Пильняком Вячеслав Шишков шли уже, что называется, по другому ведомству: как писатели старшего поколения.

Вскоре после «Барсуков» Леонов попадает, хоть и с бесконечными оговорками, в новые советские, а вернее сказать, попутнические «святцы». Теперь всех четверых - Пильняк, Иванов, Бабель, Леонов - пишут через запятую. Иногда прибавляя Федина, Никитина, куда реже - Катаева, Слонимского…

В ближайшие годы, когда Пильняк и Иванов начнут сдавать позиции, а Бабель станет появляться в печати и писать всё реже, Леонов на некоторое время займёт если не первую, то одну из первых позиций в советской литературе. А в «Красной нови» после «Барсуков» и затем «Вора» он станет безусловным фаворитом.

Но очевидным это будет чуть позже.

Пока критика неустанно треплет Иванова за то, что герои его слишком движимы бессознательными, иррациональными побуждениями, - и великолепно начавший писатель ломается, смиряет себя, разоружает свой дивный дар. Писательская походка его становится слишком прямолинейна, голос - дидактичен, а мир, описываемый им, - скуп, скучен, сух.

Вскоре начнётся жёсткая атака на Бабеля за якобы очернение Первой конной в «Конармии», и скрытный, тайно переживающий обиду Бабель воспримет это крайне тяжело.

Пильняка растопчут после публикации «Повести непогашенной луны»; впрочем, и сам его рваный, заговаривающийся стиль потеряет ту актуальность, что вскружила многим литераторам и почитателям Пильняка головы в первые послереволюционные годы.

Леонов в числе немногих пойдёт по избранному им пути последовательно и упрямо, хотя и пользуясь порой приёмами осмысленного почти уже косноязычия.

Пока же он переживает первый и уже не местечковый, квартирный, московский, а общенациональный успех. За три года «Барсуков» переиздадут четырежды, и отклики на роман, и обсуждения его как начнутся в 1925-м, так и не стихнут ещё многие годы.

Несмотря на то, что в «Красной нови» «Барсуки» названы «повестью», сам же Воронский вскоре признаёт в издании «Прожектор»: «„Барсуки“ - настоящий роман. Прошлое в нём органически переплетается с настоящим. Настоящее, уходящее в нашу революционную действительность, не кажется свалившимся неизвестно зачем и откуда. Современное не тонет, не расплывается в мелочах сегодняшнего быта, в газетном и злободневном. Дана перспектива; вещи, люди, сцены удалены на нужное расстояние, чтобы можно было их схватить в их целокупности. Быт густо окрашивает произведение, но не загромождает его, не душит читателя… Есть то широкое полотно, о котором у нас многие тоскуют».

Были, конечно, и другие отзывы, Леонову попадало не больше иных, но и не меньше. Пожалуй, вот эта цитата из Алексея Кручёных вполне адекватно иллюстрирует тональность критики тех дней: «Помесь водяночной тургеневской усадьбы с дизелем, попытка подогреть вчерашнее жаркое Л. Толстого и Боборыкина в раскалённой домне, в результате - ожоги, гарь и смрад: Вс. Иванов, Леонов, К. Федин, А. Толстой. Вообще в длиннозевотные повествования современная мировая напряжённость не укладывается. В такт грохочущей эпохе попадают только барабан и трещотка немногих речетворцев Лефа».

Ещё жёстче в «Красной газете» от 1 июля 1925 года выступает один из самых злобных, поминавшихся ещё Маяковским, критиков той поры, П. С. Коган:

«Печально, если расцветает леоновщина.

Она, леоновщина, это - страшное мироощущение, неумолимо надвигающееся, обволакивающее всё кругом. Леонов - это бессознательно „мужиковствующий“… <…>

Перед этой пассивной и косной мощью какими-то фальшивыми, наносными и непрочными кажутся и продкомиссии, и губернские власти, и карательные отряды».

Понимали, что говорили, советские критики.

Из книги Некрасов автора Скатов Николай Николаевич

«ЛИТЕРАТУРНЫЙ БРОДЯГА...» Можно с уверенностью сказать, что ни один большой русский писатель не имел ничего даже близко подходящего к жизненному и житейскому опыту, через который прошел молодой Некрасов. Не переварился так, буквально в семи кипятках, как он, в первые

Из книги Воспоминание о России автора Сабанеев Леонид Л

«ЛИТЕРАТУРНЫЙ КРУЖОК» Многие ли теперь помнят московский «Литературный кружок» на Большой Дмитровке, в просторном особняке Вострякова? Я сам не помню даты его возникновения, но помню годы его расцвета и его кончину. Он скончался в годину Октябрьской революции,

Из книги Крест и звезда генерала Краснова, или пером и шашкой автора Акунов Вольфганг Викторович

ЛИТЕРАТУРНЫЙ КРУЖОК Печатается по тексту газетной публикации: «Новое русское слово». Заголовок в оригинале: «Мои встречи. Московские артистические клубы». В доме размещался Московский комитет РКП(б), ныне - Прокуратура РФ.Литературно-художественный кружок был

Из книги Изюм из булки автора Шендерович Виктор Анатольевич

Литературный дебют 17 (29) марта 1891 года в газете «Русский инвалид» была опубликована его статья «Казачий шатер полковника Чеботарева». Ее появление ознаменовало собой начало необычайно плодотворной литературно-публицистической деятельности генерала Краснова. С этого

Из книги Леонид Леонов. "Игра его была огромна" автора Прилепин Захар

Литературный процесс «Крыса», впоследствии превратившаяся в «Опоссума», - была моим первым рассказом. Вернувшись из армии, я написал их еще два-три и, будучи нетерпеливым молодым человеком, сразу начал ходить по редакциям. От меня шарахались, но я был не только

Из книги Михаил Кузмин автора Богомолов Николай Алексеевич

Литературный быт Когда роман был закончен, у Леонова отнялись кисти рук, пальцы едва шевелились. Несколько дней и сам он, и жена пребывали в ужасе: как быть, чем лечиться?Но понемногу руки ожили…Только что написанный роман Леонид Леонов читает редактору журнала «Красная

Из книги Литературный гид: 1968 автора Магид Сергей

Вхождение в литературный мир[*]

Из книги Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения автора Злобин Владимир Ананьевич

Литературный гид: 1968

Из книги Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго автора Моруа Андрэ

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ДНЕВНИК

Из книги Неизвестный Есенин. В плену у Бениславской автора Зинин Сергей Иванович

3. «Литературный консерватор» Гюго, как и подобает настоящему поэту, был первоклассный критик… Поль Валери Любовь не задалась; он искал утешения в работе. Абель решил, что трем братьям Гюго надо наконец издавать свой журнал. Шатобриан, их учитель, назвал свой журнал

Из книги Достоевский без глянца автора Фокин Павел Евгеньевич

Литературный суд над поэзией Когда Вадим Шершеневич объявил, что через полторы недели они устраивают вечер, на котором имажинисты будут судить поэзию, то Бениславская сразу решила, что обязательно будет присутствовать.Эти полторы недели для Галины Бениславской

Из книги Это Америка автора Голяховский Владимир

Литературный секретарь При совместной семейной жизни с Есениным Галина стала выполнять как бы роль литературного секретаря поэта. Это была сложная обязанность при непредсказуемом поведении поэта и его эмоциональном состоянии. Особенно это проявилось во время

Из книги Литератор автора Каверин Вениамин Александрович

Литературный дебют Дмитрий Васильевич Григорович:Когда я стал жить с Достоевским, он только что кончил перевод романа Бальзака «Евгения Гранде». Бальзак был любимым нашим писателем; говорю «нашим» потому, что оба мы одинаково им зачитывались, считая его неизмеримо выше

Из книги Однажды Гоголь… Рассказы из жизни писателя автора Воропаев Владимир Алексеевич

8. Литературный агент Первым читателем Алешиной сказки стал его друг Элан Граф, он читал сказку вслух, хохотал и повторял многие фразы.- Алеша, я хочу перевести твою сказку на английский, а потом покажу ее приятелям.Одному из них, богатому адвокату Сэймуру Прайзеру,

Из книги автора

ЛИТЕРАТУРНЫЙ КРУГ

Из книги автора

Литературный дебют В декабре 1828 года Гоголь вместе со своим школьным товарищем Александром Данилевским прибыл в Петербург. С собой он привез поэму «Ганц Кюхельгартен», написанную, как сказано на заглавном листе, в 1827 году. Гоголь скрыл свое раннее произведение под

Эта работа сопровождалась углубленными занятиями толстовской текстологией (в 1928–1930 годы Эйхенбаум совместно с К. И. Халабаевым подготовит его пятнадцатитомное «Полное собрание художественных произведений») и начиналась на фоне двух кризисов, биографического и научного.

Для Эйхенбаума (и в этом он - человек эпохи символизма) всегда была необычайно важна мистика дат. Приближавшееся сорокалетие субъективно ощущалось им на очередной рубеж, начало конца. «…Я и в самом деле с трудом обедаю, с трудом живу и с ужасом думаю о будущем. Для меня пришло время, когда люди делают странные поступки - пауза. Мне скоро 39 лет. История утомила меня, а отдыхать я не хочу и не умею. У меня тоска по поступкам, по биографии. ‹…›

Никому сейчас не нужна не только история литературы и не только история, но и сама „современная литература“: сейчас нужна только личность. Нужно человека, который строил бы свою жизнь. Если слово, то - слово страшной иронии, как Гейне, или страшного гнева. Все прочее может пригодиться только для юбилея Академии наук - это знают даже издатели.

Я пишу тебе под страшный шум деревьев - над нами несется какой-то ураган. Вот такой шум у меня в душе» (В. Шкловскому).

Поднять руку - единственному - против социологического метода, демонстрируя верность беспощадно критикуемому и разоблачаемому формализму, - было ­поступком. Но таким же поступком оказался пересмотр прежних методологических убеждений.

Уже с середины двадцатых годов Эйхенбаум жалуется на засилье эпигонов, на то, что больше не может «ни говорить, ни читать о „композиции“», и хочет „бежать в сторону от всех этих „морфологий“». Выходом из методологического тупика ему видится идея «литературного быта». Запланированная теоретическая книга так и осталась неосуществленной. Но ее первоначальным наброском, предварительным планом оказалась замечательная статья «Литературный быт» (первоначальное заглавие - «Литература и литературный быт», 1927).

Любопытно, что в этой работе нет ни прежних определений «формальный метод» или даже «морфологический метод», ни понятий, которые привычно связывались с формализмом и были систематизированы в недавней статье «Теория формального метода» (1926): прием, функция, мотивировка, сюжет, сказ и пр. Эйхенбаум предлагает относиться к выстроенной прежней теории как к «рабочей гипотезе» и, внешне не отказываясь от нее, предлагает совершенно иную систему координат, апеллируя, как и раньше, к опыту современности. «Современное положение нашей литературы ставит новые вопросы и выдвигает новые факты».

Главная же проблема современности видится как едва ли не парафраз того конфликта, той ситуации личного кризиса, которая была обозначена в цитированном письме Шкловскому (причем и в статье он прямо связывается с десятилетним циклом литературных поколений). «Литературная эволюция, еще недавно так резко выступавшая в динамике форм и стилей, как бы прервалась, остановилась. Литературная борьба потеряла свой прежний специфический характер: не стало прежней, чисто литературной полемики, нет отчетливых журнальных объединений, нет резко выраженных литературных школ, нет, наконец, руководящей критики и нет устойчивого читателя. Каждый писатель пишет как будто за себя, а литературные группировки, если они и есть, образуются по каким-то „внелитературным“ признакам, - по признакам, которые можно назвать литературно-бытовыми. Вместе с тем вопросы технологии явно уступили место другим, в центре которых стоит проблема самой литературной профессии, самого „дела литературы “. Вопрос о том, „как писать“, сменился или, по крайней мере, осложнился другим - „как быть писателем “. Иначе говоря, проблема литературы как таковой заслонилась проблемой писателя».

«Верните мяч в игру», - будет взывать поздний Шкловский, критикуя «антироман» - «игру без цели», «теннис без мяча» - почему-то на примере фильмов Феллини, Пазолини и Антониони (из его «Фотоувеличения» позаимствован исходный образ).

«Пишутся стихи о том, как стихотворение пишется.

Роман о романе, сценарий о сценарии.

Играют в теннис без мяча, но путешествия и Гильгамеша, и Одиссея, и Пантагрюэля, и даже Чичикова - должны иметь цель.

Верните мяч в игру.

Верните в жизнь подвиг.

Верните смысл движению, а не смысл достижения рекорда».

Через «литературный быт» Эйхенбаум возвращает в теорию автора , а заодно и реабилитирует историю литературы («История литературы заново выдвигается - не просто как тема, а как научный принцип»), но не в прежнем ее виде, как конгломерат разнородных исторических, биографических, психологических фактов, нанизанных на линейку хронологии, но в ином, тоже конструктивном, структурном понимании.

Четко разделяя литературную эволюцию и генезис, Эйхенбаум считает центральным «вопрос о значении многообразных исторических связей и соотношений». Однако он отрицает два напрашивающихся и активно присутствующие в науке 1920-х годов варианта историко-литературного исследования: «анализ произведений с точки зрения классовой идеологии писателя (путь чисто психологический, для которого искусство - самый неподходящий, самый нехарактерный материал) и причинно-следственное выведение литературных форм и стилей из общих социально-экономических и хозяйственных форм эпохи (например, поэзия Лермонтова и хлебный вывоз в 30-х годах), - путь, который неизбежно лишает литературную науку и самостоятельности, и конкретности и менее всего может быть назван „материалистическим“». (Здесь к месту оказывается столь редкая у Эйхенбаума 20-х годов философская ссылка - рассуждения о диалектике из письма Энгельса.)

Литературный быт видится Эйхенбауму не обязательно объясняющим контекстом, а скорее исторически меняющимся проблемным полем, находящимся с писательским сознанием в отношениях взаимной координации. «Литература, как и любой другой специфический ряд явлений, не порождается фактами других рядов и потому не сводима на них. Отношения между фактами литературного ряда и фактами, лежащими вне его, не могут быть просто причинными, а могут быть только отношениями соответствия, взаимодействия, зависимости иди обусловленности. Отношения эти меняются в связи с изменениями самого литературного факта (см. статью Ю. Тынянова „Литературный факт“ в „Лефе“, 1924, № 2), то вклиниваясь в эволюцию и активно определяя собою историко-литературный процесс (зависимость или обусловленность), то принимая более пассивный характер, при котором генетический ряд остается „внелитературным“ и как таковой отходит в область общих историко-культурных факторов (соответствие или взаимодействие). Так, в одни эпохи журнал и самый редакционный быт имеют значение литературного факта, в другие такое же значение приобретают общества, кружки, салоны. Поэтому самый выбор литературно-бытового материала и принципы его включения должны определяться характером связей и соотношений, под знаком которых совершается литературная эволюция данного момента».

Солидарная ссылка на друга-опоязовца и соратника-формалиста не должна заслонять существенного различия в их новых теоретических поисках. «Литературный быт» в смысле Тынянова оставался феноменом внутрилитературным , он понимался как периферийная копилка форм и жанров, актуализирующихся в следующую эпоху. «Чем „тоньше“, чем необычнее явление, тем яснее вырисовывается новый конструктивный принцип. Такие явления искусство находит в области быта. Быт кишит рудиментами разных интеллектуальных деятельностей. По составу быт - это рудиментарная наука, рудиментарное искусство и техника; он отличается от развитых науки, искусства и техники методом обращения с ними. „Художественный быт“ поэтому, по функциональной роли в нем искусства, нечто отличное от искусства, но по форме явлений они соприкасаются». Далее приведены конкретные примеры: письмо из бытового документа превращается в литературный факт в пушкинскую эпоху; в «наши дни» «своеобразным литературным произведением, конструкцией» становятся газеты, журналы и альманахи.

Б. М. ЭЙХЕНБАУМ - ИСТОРИК ЛИТЕРАТУРЫ

Борис Михайлович Эйхенбаум (1886-1959) оставил яркий след в нашей науке. Его работы всегда вызывали споры и часто были на это рассчитаны. Всю жизнь боролся он против шаблонов мысли и слова, против на веру принятых взглядов и всякого рода эпигонства. В нем счастливо соединялись блестящее дарование исследователя, искусство художника слова и боевой темперамент полемиста. Героями его исследований были люди больших исканий, мучительных противоречий, трудного развития.

В размышлениях и разговорах о литературе Б. М. Эйхенбаум по разным поводам часто вспоминал одно суждение Н. С. Лескова, один эпизод из его биографии. Незадолго до смерти писателя М. А. Протопопов написал о нем статью, озаглавив ее «Больной талант». Лесков не был избалован вниманием и сочувствием, статья Протопопова была написана в благожелательном тоне, и писатель поблагодарил критика, но с оценкой своего литературного пути не согласился: «Я бы, писавши о себе, назвал статью не больной талант , а трудный рост ». Если бы Б. М. Эйхенбауму пришлось на склоне лет писать о себе статью, он тоже, возможно, захотел бы назвать ее по-лесковски: «Трудный рост».

Жизненные сложности начались с выбора профессии. Литературное призвание обнаружилось у Б. М. Эйхенбаума не сразу: в юности он учился в Военно-медицинской академии, серьезно интересовался музыкой и мечтал даже стать профессиональным музыкантом. К литературе он пришел после раздумий и колебаний. Хотя первая печатная работа Эйхенбаума появилась еще в 1907 году, главным делом его жизни литература стала только в предреволюционные годы.

Революционная эпоха поставила перед русской интеллигенцией трудные вопросы. Надо было определить свое место в жизни, ответить на ее новые требования. В 1922 году Б. М. Эйхенбаум писал: «Да, мы еще продолжаем свое дело, но уже стоим лицом к лицу с новым племенем. Поймем ли мы друг друга? История провела между нами огненную черту революции. Но, быть может, она-то и спаяет нас в порывах к новому творчеству - в искусстве и в науке?» .

«Порывы к творчеству» обозначились еще до революции. В годы учения в Петербургском университете Эйхенбаум занимался в пушкинском семинарии С. А. Венгерова, молодые участники которого резко критиковали университетскую науку за методологическую беспомощность, за подмену исторического изучения литературы психологическими характеристиками, за полное равнодушие к художественной специфике литературы, к вопросам поэтики. В статье 1916 года «Карамзин» Б. М. Эйхенбаум говорит о ложности «обычного историко-литературного метода», подводящего художника «под общие схемы умонастроения той или другой эпохи». Он стремится найти ключ к пониманию художественных принципов писателя и устанавливает неразрывную связь поэтики Карамзина с общефилософскими его суждениями. При этом писатель, по мысли Эйхенбаума, делает свое литературное дело сознательно, в полном соответствии с общим своим мировоззрением, со взглядами на мир и человека. На этих основаниях он строит свою поэтику. В искусстве писателя Эйхенбаум подчеркивает момент творческой энергии, «активное делание».

Представление об активной роли искусства и его творцов в жизни и в истории осталось у Эйхенбаума навсегда, зато тезис о неразрывности поэтики и философии в дальнейшем претерпел существенные изменения. Это было связано с деятельностью ОПОЯЗа (Общества изучения поэтического языка), к которому Б. М. Эйхенбаум примкнул в 1919 году, став одним из его главных участников, выдвинувших так называемый формальный метод в литературоведении. Стремясь утвердить понимание литературы как словесного искусства, ученые этой школы, и Б. М. Эйхенбаум в их числе, стали рассматривать литературное произведение как замкнутое в себе целое, как сумму (или систему) художественных приемов. Развитие литературы понималось как смена устаревших, потерявших свою действенность и ощутимость приемов господствующей школы иными приемами, которые в каждую эпоху культивируются «младшими», периферийными течениями литературы. Связь литературного развития с движением общей истории, с культурно-историческим процессом игнорировалась вовсе.

В поэтике писателя и каждого литературного произведения Б. М. Эйхенбаум и в период ОПОЯЗа по-прежнему видел явление закономерное, но теперь уже не спаянное с той или иной идейно-философской системой, а совершенно автономное, обладающее собственной закономерностью, собственной смысловой значимостью

как в целом, так и в отдельных элементах, вплоть до фонетических. Больше того: так как задача заключалась в том, чтобы возможно резче отделить художественное слово от речи деловой (научной, философской и т. п.), то на первый план были выдвинуты именно вопросы, связанные со звуковой формой, - вопросы ритма и метра, вокальной инструментовки и мелодики. В русле этих интересов лежит исследование Б. М. Эйхенбаума «Мелодика русского лирического стиха» (1922), а также его работы, посвященные «слуховому» анализу и в области художественной прозы. Не только в стихе, который «по самой природе своей есть особого рода звучание», но и в прозаических произведениях подчеркивает Б. М. Эйхенбаум «слуховой» элемент, «начало устного сказа, влияние которого часто обнаруживается на синтаксических оборотах, на выборе слов и их постановке, даже на самой композиции» («Иллюзия сказа», 1918). Стремление рассказывать и заставлять слушать, создавая таким образом иллюзию устного повествования, Б. М. Эйхенбаум видит у Пушкина-прозаика, у Тургенева, у Гоголя и в особенности - у Лескова, которого он считает «прирожденным сказителем».

С проблемами «сказа» связана и известная работа Эйхенбаума «Как сделана „Шинель“» (1919), в которой рассматриваются речевые приемы рассказчика, его «личный тон» и характеризуются принципы композиции, порожденные этой особой сказовой манерой. При этом автор подчеркивает содержательность, значимость формы произведения, которая проявляется даже в звуковой оболочке слова, в его акустической характеристике. Зато, с другой стороны, знаменитое «гуманное место» в «Шинели», то есть эпизод о молодом человеке, услышавшем, как в «проникающих словах» Акакия Акакиевича «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» звенели другие слова: «Я брат твой», - Б. М. Эйхенбаум рассматривает только как художественный прием в пределах контрастного, патетико-юмористического построения повести, оставляя в стороне общественные симпатии Гоголя, его моральные стремления и идеалы. Несколько лет спустя после статьи Б. М. Эйхенбаума А. Л. Слонимский в полемике с этой статьей справедливо отметил, что в размышлениях молодого человека открывается «та высокая точка созерцания, с которой автор смеется над миром» , а вслед за А. Слонимским известный исследователь Гоголя В. В. Гиппиус писал о том же «патетическом месте»: «Конечно, как и все в искусстве, и это место подчинено общему художественному

замыслу, и в нем, как в заключении «Повести об Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче», есть эффект контраста, но появиться в творчестве Гоголя такой именно эффект мог только тогда, когда он был психологически подготовлен... » .

Дело, однако, заключалось в том, что сторонники формального направления именно «точку созерцания» писателя, его жизненный опыт, его социальную позицию стремились обойти, потому что поставить произведение в связь с такого рода фактами значило для них подменить литературоведческий подход к этому произведению подходом биографическим, психологическим или каким-либо иным. Сказалась в статье о «Шинели» и та нарочитая заостренность, та полемическая бравада, которую формалисты так любили, особенно в ранний свой период, когда в спорах с противниками они, говоря словами Эйхенбаума, «направили все свои усилия на то, чтобы показать значение именно конструктивных приемов, а все остальное отодвинуть в сторону... ». «Многие принципы, выдвинутые формалистами в годы напряженной борьбы с противниками, - писал Эйхенбаум, - имели значение не только научных принципов, но и лозунгов, парадоксально заостренных в целях пропаганды и противоположения» .

Когда от анализа отдельного произведения Эйхенбаум переходит к монографическому изучению писателя, то и в этом случае он рассматривает его творчество как некое единое произведение, а самого автора - как проявление или воплощение литературных задач эпохи. Такой метод сказался в работах Б. М. Эйхенбаума 20-х годов «Анна Ахматова», «Молодой Толстой», и, пожалуй, ярче всего и статье «Некрасов» и в книге «Лермонтов. Опыт историко-литературной оценки».

Эти работы имеют явно экспериментальный характер: автор с подчеркнутой демонстративностью устраняет личность писателя, особенности и случайности его индивидуальной судьбы, чтобы тем вернее увидеть ход истории, ее законы и «требования». «Он играл свою роль в пьесе, которую сочинила история» , - писал Эйхенбаум о Некрасове. Чтобы понять эту роль, нужно было прежде всего расстаться с распространенными мнениями о том, будто

у Некрасова «слабая форма». «Эти мнения, - считал Эйхенбаум, - свидетельствуют только о дурном эстетизме тех, кто их высказывает, - о примитивности их вкуса и об ограниченности их представления об искусстве» . И далее - анализ того «живого исторического факта», каким была некрасовская поэзия, приводил к выводу о том, что Некрасов был наделен исключительно тонким эстетическим чутьем и что именно поэтому у его музы, непохожей на ее классических сестер, была подсказанная временем своя художественная задача - сблизить поэзию с прозой, создав таким образом новый поэтический язык, новую форму.

Книга о Лермонтове кончается такими словами: «Лермонтов умер рано, но этот факт не имеет никакого отношения к историческому делу, которое он делал, и ничего не меняет в разрешении историко-литературной проблемы, нас интересующей. Нужно было подвести итог классическому периоду русской поэзии и подготовить переход к созданию новой прозы. Этого требовала история - и это было сделано Лермонтовым». Характерны здесь слова «нужно было» и «этого требовала история». В книге много подобных формулировок. «Поэзия должна была завоевать себе нового читателя, который требовал «содержательности». Белинский, который и был главой этих новых читателей в отличие от других критиков (Вяземский, Полевой, Шевырев), бывших представителями от литературы, приветствовал Лермонтова как поэта, сумевшего дать требуемое», - вот одно из характерных положений этой книги. Ее главная героиня - история, она выдвигает свои неумолимые требования (в данном случае устами Белинского). Лермонтов подчиняется им с такой полнотой и безраздельностью, точно его личная воля в этом не участвует.

Разумеется, в этой позиции Эйхенбаума было много уязвимого (сейчас это ясно без объяснений), но было в ней и нечто такое, что позволило увидеть в творчестве Лермонтова подготовку поэзии Некрасова, услышать ораторские интонации в его голосе, заметить принципиально важные черты его поэзии, его новое отношение к поэтическому слову, его пристрастие к речевым формулам - «сплавам слов» и многое иное, к чему мы теперь так привыкли, что даже и не связываем эти наблюдения с именем первооткрывателя, - лучшее доказательство прочности фактов, им найденных и утвержденных. Современный исследователь Лермонтова пишет о книге Эйхенбаума: «Эта на редкость талантливая,

10 -

скептически-холодная книга оказалась в конечном счете полезней, чем многие другие работы, лишенные ее методологических недостатков. Добытые Б. М. Эйхенбаумом знания о Лермонтове были учтены всеми современными нам лермонтоведами» .

Тот принцип изучения литературных фактов, который был применен в книге о Лермонтове и примыкающих к ней работах, таил в себе новый вопрос, неизбежно возникавший перед ученым и лишь на время им отодвинутый. Почему именно данный писатель - Лермонтов ли, Некрасов ли - выполнил то или иное «требование» истории, а не другой его современник? Почему история именно его сделала своим избранником и на его плечи возложила тяжкий груз своих задач? Почему именно он услышал ее голос? Уже в статье о Некрасове Эйхенбаум писал о том, что свобода индивидуальности проявляется в умении осуществить исторические законы, что индивидуальное творчество «есть акт осознания себя в потоке истории» . Так назревала потребность пристально рассмотреть, какие условия личной жизни, то есть те же общие законы, только преломившиеся в частной судьбе, готовят человека к выполнению исторических задач. Все эти вопросы Б. М. Эйхенбаум в наиболее развернутом виде поставил на материале творчества Льва Толстого, который, наряду с Лермонтовым, стал постоянным спутником его научной жизни.

К пониманию исторической актуальности Лермонтова Эйхенбаум, как увидим дальше, пришел не сразу. Актуальность Толстого ему была ясна всегда. В 1920 году в статье «О кризисах Толстого» Эйхенбаум строит такую схему: в педагогических статьях и затем в трактате об искусстве Толстой обосновывает искусство народное, простое, «детское» и резко выступает против традиционно «поэтических» образов, с комической серьезностью им перечисленных. В поэзии символистов все эти осмеянные Толстым грозы, соловьи, лунный свет, девы и т. п. «подверглись новой поэтизации». Не к Толстому ли, спрашивает Эйхенбаум, «вернемся мы в поисках нового „непоэтичного“ искусства?». Характерно, что, изучая стиль В. И. Ленина, Б. М. Эйхенбаум увидел в нем черты, близкие к стилю Л. Толстого. «Все, что носит на себе отпечаток «поэтичности» или философской возвышенности,

11 -

возбуждает в Ленине гнев и насмешку. Он в этом смысле так же аскетичен и суров, как Толстой» . Б. М. Эйхенбаум видел здесь не простое сходство, а историческое соприкосновение, особым образом подтверждавшее актуальность изучения Толстого в наши дни.

В жизни Толстого «акт осознания себя в потоке истории» был настолько бурным и трагически сложным, что ограничиться одной констатацией факта было уже совершенно немыслимо: биография сплелась с историей неразрывно. В работе над Толстым (а затем уже снова над Лермонтовым и другими писателями) Б. М. Эйхенбаум пришел к изучению фактов биографического характера, и это был новый этап его литературной работы, вытекавший из предыдущего, в нем как будто заложенный и в то же время его, в сущности, отвергавший, преодолевавший. Это уже был отход от формализма. В самом деле, литературные факты возводились теперь к социальному опыту писателя, к его общественной позиции, к борьбе социально-литературных сил, к широкому идейному движению эпохи. Словом, это был выход на историко-литературный простор, в то время как кругозор сторонников формальной школы был по неизбежности ограничен только «литературным рядом».

Преодолевалось, таким образом, то отрицательное, что содержалось в формальном методе - исключение литературы из активной общественной борьбы, утверждение автономности художественной формы. Зато сильная сторона этого метода - пристальное внимание к художественной структуре, к вопросам поэтики и стилистики - сохранилась у Эйхенбаума и в дальнейшем.

Переход к изучению произведения в связи с личным и общественным опытом писателя, с его биографией, а биографии - в связи с общественно-историческим процессом Эйхенбаум и сам воспринимал как новый этап своего пути. Потратив в свое время много усилий на обоснование формального метода, Эйхенбаум в 1928 году в предисловии к первому тому монографии о Толстом посвятил несколько очень ядовитых строк критикам, которые будут жалеть, что он от этого метода отошел. «Это те, - писал он, - которые прежде жалели, что я к нему «пришел»... Удивление этих рецензентов перед эволюцией литературоведения вызывает с моей стороны только недоумение перед их наивностью» .

12 -

На этом пути перед исследователем встали разнообразные и трудные вопросы. Только в пределах изучения Толстого можно видеть, как растут масштабы исследования, как появляются новые темы и новые подходы, как проблема Толстого поворачивается разными сторонами: то выдвигается на первый план «архаизм» и «патриархальный аристократизм» Толстого, то его помещичье-хозяйственные интересы, то декабристские традиции в его сознании, то его крестьянская суть. Характерно, что изучение молодого Толстого Б. М. Эйхенбаум предпринимал трижды и по-разному. В ранней книге «Молодой Толстой» в центре были вопросы «о художественных традициях Толстого и о системе его стилистических и композиционных приемов» . В первом томе монографии - вопрос о самоопределении Толстого в условиях «эпохи пятидесятых годов с ее социальными сдвигами, расслоениями, кризисами и т. д.», при этом биографические вопросы рассматривались «под знаком не „жизни“ вообще („жизнь и творчество“), а исторической судьбы, исторического поведения» . В последних работах, которые автору не довелось свести в цельную книгу, его больше всего занимали связи Толстого с передовыми движениями эпохи.

Словом, многое менялось, но одно оставалось неизменным. Историческое поведение писателя в исследованиях Б. М. Эйхенбаума - это всегда сложный и мучительный процесс, полный драматического напряжения, борьбы писателя с самим собою, с современниками, с единомышленниками, иной раз - с близкими людьми. Л. Толстой в работах Эйхенбаума разных лет находится с историей в необыкновенно трудных отношениях: иной раз он «ворчит» на нее, он ей сопротивляется, он не хочет «признать власть истории над собой»; иной раз, напротив, он страдает, чувствуя «не только приближение смерти, но и разобщение с историей, что для Толстого было равносильно смерти», и т. д. В итоге, в результате всех этих сложностей и этой борьбы, он выполняет ту великую задачу, которую только он и мог осуществить: «Крестьянская Русь, веками накопившая и свою силу и свое бессилие, и свою веру и свое отчаяние, и свою мудрость и свое горе, и свою любовь и свою ненависть, - должна была получить от истории право на голос. Толстой всем своим прошлым был подготовлен

13 -

к тому, чтобы история вручила это право именно ему» («О противоречиях Льва Толстого»).

Отношения с историей приобретали, по мысли Б. М. Эйхенбаума, особую сложность для тех писателей, которые в силу целого ряда личных и общественных причин не были подготовлены к бурной политической жизни 60-х годов, не были «идеологами» и «интеллигентами», а вошли в литературу как люди иного образования, иных навыков и традиций по сравнению с теми демократами-шестидесятниками, которые вели свое происхождение от Белинского. К таким писателям Б. М. Эйхенбаум относил и Л. Толстого и Лескова, а для более позднего периода и Чехова, многое объясняя в их литературно-общественной позиции и судьбе именно этой особенностью их жизненного опыта.

Что касается Толстого, то, отыскивая его генеалогию, определяя его «происхождение», Б. Эйхенбаум с годами все больше и больше укреплялся в мысли о глубоких связях Л. Толстого с дворянским освободительным движением. В докладе «Очередные проблемы изучения Л. Толстого» (1944) Эйхенбаум развил мысль об «историческом родстве жизненных и литературных позиций Толстого с декабризмом». «В лице Толстого , - писал он, - завершился исторический процесс эволюции декабристской идеологии , дойдя до величественного, хотя и трагического апофеоза - преклонения помещика перед патриархальным крестьянством» . Доклад заканчивался такими словами: «Должен заметить, что изложенная мною гипотеза выросла на основе статей Ленина о Толстом и является попыткой историко-литературной конкретизации его главных тезисов. Эти статьи порождают естественный и необходимый вопрос: какие исторические и литературные традиции сделали именно Толстого «выразителем тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России?» Весь мой доклад является попыткой ответить на этот вопрос». Эта попытка была продолжена и расширена в последующих работах, притом не только посвященных Толстому. Вопрос был поставлен широко - о роли исторических и литературных традиций освободительного движения в развитии русской литературы. Идеи и стремления, порожденные декабризмом и оказавшиеся значительными, хотя, конечно, по-разному, как для Лермонтова, так и для Л. Толстого, социально-экономические идеи петрашевцев, теория страстей Фурье и вообще широкий круг социально-утопических

14 -

идей - все это привлечено было Б. М. Эйхенбаумом для выяснения исторического значения изучаемых им писателей. Речь шла при этом одновременно и об идейной основе их творчества и о самом существе их художественного метода. Так, в социально-утопических идеях XIX века Б. М. Эйхенбаум видел общеевропейскую основу развернувшегося в литературе «психологизма», которому особенности русской жизни придали сугубо напряженный моральный характер. Это сказалось с особенной силой в толстовском методе «диалектики души», начало которому было положено «Героем нашего времени». «Диалектику души» у Толстого заметил и приветствовал Чернышевский, и он же увидел в романе Лермонтова подготовку этого метода. Так устанавливает Эйхенбаум внутреннюю близость идейно-творческих стимулов таких, казалось бы, разных художников и мыслителей, как Лермонтов, Чернышевский и Л. Толстой. Другой пример. В основе изображения внешности Печорина, в его портрете Эйхенбаум усматривает целую естественнонаучную и философскую теорию, послужившую опорой для раннего материализма, а за «Фаталистом», как он показывает, стоит философско-историческое течение, связанное с декабристской идеей «судьбы» и «провидения» и опирающееся на работы французских историков.

Все эти наблюдения были свежи и увлекательны, они обогатили нашу науку новыми фактами, оригинальными историко-литературными построениями, плодотворными гипотезами. В рецензии на книгу Эйхенбаума «Лев Толстой. Семидесятые годы», законченную им в 1940 году, Я. Билинкис хорошо определил весомость научных достижений автора, меру сделанного им: «... Особенности образного мышления, художественных идей Толстого исследователь стремился увидеть в их неразрывной связи со всем, чем жила эпоха, - с ее людьми и состоянием хозяйства, с ролью в семидесятые годы различных философских систем, педагогики, женского вопроса, интереса к прошлому... Самое время Толстого открывается в своей многосложности и многоцветности... Книга вышла в свет почти целиком такой, какой она сложилась за два десятилетия до этого. Но она не выглядит устаревшей именно потому, что к исходу тридцатых годов Эйхенбаум, проделав немалый и нелегкий путь, смог по-новому подойти к литературным явлениям» .

Этот новый подход предполагал сравнительное изучение разнородного материала, русского и зарубежного, литературного и внелитературного, он требовал широких параллелей, смелых сближений.

15 -

Иногда кажется, что эти сопоставления уводят автора далеко от главною предмета, что они превращаются в самоцель. Но в конце концов читатель с чувством эстетического удовольствия видит, как все нити вяжутся в один узел, начала сходятся с концами и из разнородных и разбросанных глыб возникает, как любил говорить Б. М. Эйхенбаум, «каменная кладка истории». Об этой стороне его метода применительно к изучению Л. Толстого Б. И. Бурсов пишет: «По богатству и широта привлекаемого материала, точности и остроумию сопоставлений... меткости ряда характеристик, общему изяществу стиля книги Б. М. Эйхенбаума ярко выделяются в громадной литературе о Толстом. В них много отступлений непосредственно от темы, большое место занимает демонстрация материала, иногда неожиданная, как правило сделанная необычно и увлекательно» .

Устанавливая связь литературных произведений и школ с идейными течениями времени, Эйхенбаум исходил из того, что «сами эти идеи рождены эпохой и составляют часть ее исторической действительности» .

Сравнительно-историческое изучение литературного материала нужно ему было и для того, чтобы вскрыть национально-исторические корни глубокого интереса русских писателей к тем или иным европейским теориям и веяниям. «Говоря о «влияниях», - писал он, - мы забываем, что иностранный автор сам по себе образовать нового „направления“ не может, потому что каждая литература развивается по-своему, на основе собственных традиций». Более того - он считал, что никакого влияния в точном значении этого слова вообще не бывает, потому что из иностранного автора может быть усвоено только то, что подготовлено «местным литературным движением» . Это была постоянная мысль Б. М. Эйхенбаума, и он настойчиво утверждал ее в разное время и по разным поводам. Так, много лет спустя после того, как написаны были приведенные строки, Б. М. Эйхенбаум, исследуя распространение социально-утопических идей в русской литературе 30-х годов, опять подчеркнул, что этот факт объясняется не влияниями со стороны, а тем, что «Россия в 30-х годах, с ее закрепощенным народом и загнанной в ссылку интеллигенцией,

16 -

была не менее, чем Франция, благодарной почвой для развития социально-утопических идей и для их распространения именно в художественной литературе, поскольку другие пути были для них закрыты» .

В начале 20-х годов, в пору принадлежности к формальной школе, Б. М. Эйхенбаум считал принципиально невозможным выход за пределы «литературного ряда». Потом, с конца 20-х годов и в особенности в последний период, выход в смежные области идеологии и непосредственно в общественную жизнь стал для Б. М. Эйхенбаума одним из самых надежных способов выяснения смысла литературных фактов, обнаруживающих свое историческое значение в движении идейных сил и стихий эпохи. Вот почему в настоящем сборнике работы этого наиболее плодотворного периода занимают главное место.

Важнейшим качеством Б. Эйхенбаума как ученого было ясное сознание, что истина неизвестна ему в последней инстанции и что данный этап его научного развития есть переход к последующему. Страстно отстаивая свои убеждения, он, однако, никогда не абсолютизировал своих теорий и любил говорить, что решить научный вопрос окончательно - это все равно, что закрыть Америку. Наука, считал он, «не поездка с заранее взятым билетом до такой-то станции, на место назначения». Он был глубоко убежден, что литературоведческие построения не могут оставаться неизменными, иначе надо было бы «объявить историю литературы наукой прекращенной, все выяснившей» . Известную свою книгу «Мелодика русского лирического стиха» Б. М. Эйхенбаум закончил словами: «теории гибнут или меняются, а факты, при их помощи найденные и утвержденные, остаются» . Конечно, слово «факты» не следует здесь понимать в примитивно эмпирическом смысле. Речь идет о таких явлениях, которые увидеть нелегко, которые открываются только пристальному взгляду исследователя. Умение видеть факты Б. М. Эйхенбаум всегда считал гораздо более важным в научной работе, чем установление схем, а в способности выдвигать гипотезы, подлежащие проверке и уточнению, видел драгоценное свойство первооткрывателей. Нужно сказать, что он сам превосходно владел этим искусством, и особенно ярко

17 -

оно проявилось у него, когда от имманентного анализа литературных фактов он перешел к социально-историческому их объяснению. При таком отношении к науке мог ли Б. М. Эйхенбаум догматически отстаивать то, что в результате внутренней эволюции оставлял позади? Разумеется, нет. В пройденных этапах своего пути он видел именно этапы, которые меняются в связи с закономерным, обусловленным жизнью, движением науки и сами подлежат историческому объяснению.

Б. М. Эйхенбаум всегда неуклонно следовал одному принципу: работать с живой опорой на современность. Чтобы начать исследовательское изучение Лермонтова, он должен был почувствовать связь его поэзии с современностью. Это не удавалось ему вначале, и он писал о Лермонтове таким нехарактерным для него впоследствии языком: «Трагичны его усилия разгорячить кровь русской поэзии, вывести ее из состояния пушкинского равновесия, - природа сопротивляется ему и тело превращается в мрамор». К этому месту в «Мелодике русского лирического стиха» автор сделал примечание: «В главе о Лермонтове я позволяю себе роскошь критического импрессионизма именно потому, что не чувствую опоры для восприятия его поэзии в современности, а без этой живой опоры, без общего ощущения стиля по могу изучать» (стр. 409). В литературном прошлом важно было открыть то, что живо для современности, в каждом явлении этого прошлого то, чем оно живо сейчас. С этого начинался для него суровый труд науки, до этого - «роскошь критического импрессионизма». История и современность, таким образом, у него сплетались неразрывно; задачу исторической науки (включая и историю литературы) он видел не в воссоздании замкнутых в себе эпох прошлого, а в изучении постоянно действующих законов исторической динамики.

На всем протяжении деятельности Б. М. Эйхенбаума главным предметом его литературоведческих изучений всегда оставалась история и главным героем его работ был писатель, умеющий слышать ее голос и чувствовать ее запросы. Не случайно Эйхенбаум стремился обнаруживать исторический смысл даже в казалось бы чисто личных, индивидуальных особенностях писателя. Так, в истолковании Эйхенбаума историческое объяснение получило «староверство» Лескова, его нелюбовь к «теоретикам», так же как и «чрезмерность» его стиля, его страсть к словесной игре, к народной этимологии. Особенности и закономерности художественной системы писателя всегда были в центре внимания Эйхенбаума, именно поэтому он не любил тех традиционных работ о «мастерстве», в которых оно рассматривалось просто как

18 -

личная одаренность автора, как уменье хорошо писать. Ему непременно нужно было вскрыть историческую основу и идейную почву этого «мастерства». В статье «О взглядах Ленина на историческое значение Толстого» Эйхенбаум особенно подчеркнул, что в ленинских статьях «вся проблема изучения Толстого была сдвинута с индивидуально психологической почвы на историческую» и «тем самым не только противоречивость Толстого, но и «наивность» его учений, казавшаяся просто личным свойством его ума, получила историческое обоснование» . Историческую основу находил Эйхенбаум и в своеобразном «артистизме» Тургенева, он понял эту черту не как личную позу, а как писательскую позицию, сложившуюся еще в 30-40-е годы и характерную именно для той эпохи . Эйхенбаум стремился показать, что история с ее задачами, законами и требованиями пронизывает не только творчество писателя, но и его быт, его личное поведение, мелочи и частности его жизни. «Чувство истории, - писал Б. М. Эйхенбаум, - вносит в каждую биографию элемент судьбы не в грубо фаталистическом понимании, а в смысле распространения исторических законов на частную и даже интимную жизнь человека» («Творчество Ю. Тынянова»).

Можно думать, что в стойкой привязанности Б. М. Эйхенбаума к этой теме было нечто личное. Он сам был наделен чувством особой, писательской ответственности перед историей, перед эпохой, перед современностью. Его восхищала писательская уверенность Толстого, сказавшего однажды: «Весь мир погибнет, если я остановлюсь». Для научного творчества ему нужны были исторические подмостки. Взгляды Б. М. Эйхенбаума изменялись, он считал это совершенно естественным, но на каждом этапе своего пути он отстаивал свою сегодняшнюю мысль и в этом опять-таки видел свой писательский долг перед современностью. Это чувство долга сказалось и в том, что Б. М. Эйхенбаум стремился к работе, рассчитанной не только на знатоков, но на самый широкий круг читателей. Он любил работу практическую, прикладную, «ремесленную» и самому понятию «ремесло» придавал высокое значение. Одну свою статью, посвященную современным задачам литературоведения, он озаглавил: «Поговорим о нашем

20 -

В одном из автобиографических набросков Б. М. Эйхенбаум писал: «Человек молод до тех пор, пока он живет чувством исторической стихии... ». Это чувство никогда не покидало его, оно стало чертой его личности и сказалось во всем - даже в особенностях его литературного стиля, соединяющего в себе черты патетики и иронии. Патетика понятна, она порождена чувством истории, сознанием ответственности перед эпохой. Но почему возникла ирония? А ведь она пронизывает многие страницы научных сочинений Эйхенбаума. Иногда это кажется странным, в особенности когда речь идет о таких гигантах литературы, как Толстой. В статье «О противоречиях Льва Толстого» Б. М. Эйхенбаум, анализируя одну толстовскую страницу из дневника, пишет о ней таким языком: «В начале этого же (1896-го - Г. Б. ) года Толстой, жалуясь на упадок духа, обратился к богу с замечательной речью, требуя особого к себе внимания и диктуя ему свои условия». И далее, после дневниковой записи, содержащей это обращение к «отцу моей и всякой жизни», Эйхенбаум продолжает все в том же духе: «Бог, как водится, ничего не ответил на это трогательное старческое послание». Подчеркнутое слово объясняет, откуда здесь появилась ирония. Автор растроган и восхищен трагической героикой гениального человека, который и в старости чувствует всю полноту исторической ответственности за свое личное поведение. Но, подобно тургеневскому Базарову, боявшемуся «рассыропиться», Эйхенбаум как огня страшился чувствительности и «восторгов» и не позволял себе впадать в лиризм. Чувство «исторической стихии» порождало внутреннюю патетику, ирония целомудренно скрывала ее. В органическом сочетании этих противоречивых элементов заключалась важная и характерная черта литературной манеры и самой жизненной позиции Бориса Михайловича Эйхенбаума.



Рассказать друзьям