Несмертельный голован читать полностью. "Без великодушных идей человечество жить не может"

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой

Пушкин - поэт мирового значения, прекрасно знающий поэзию всех времен и народов, всю свою жизнь посвятивший поэтическому творчеству, написал много стихотворений, раскрывающих с разных сторон тему поэта и поэзии. В этих стихотворениях поэт ставит и разрешает следующие важнейшие вопросы: в чем сущность самого процесса творчества, какими духовными чертами должен обладать поэт, его отношение к окружающему миру, содержание поэтических произведений, в чем заключается заслуга поэта перед своим народом? Для Пушкина поэзия - искусство, высочайшее проявление творческого духа. Поэтому обязательным условием творческой деятельности была для поэта свобода творчества, независимость личности.
В стихотворении “Поэт” автор дает характеристику творческого акта поэта. Поэзия, по мнению После событий 14 декабря 1825 года без связи с друзьями, одинокий Пушкин жил в Михайловском, как будто “в пустыне мрачной”. Его волновали думы о судьбе и назначении писателя в условиях жестокой николаевской реакции. Он готов был не только разделить участь “друзей, братьев, товарищей”, но и неуклонно продолжать начатое ими благородное дело своим поэтическим словом. Однако заявить об этом открыто было нельзя, и Пушкин создает аллегорическое стихотворение “Пророк”, написанное, как предполагают, непосредственно под впечатлением кровавой расправы с декабристами в 1826 году. Стихотворение представляет собой поэтическое переложение одной из легенд библии. Пушкин умышленно сохраняет старинный библейский стиль и вводит церковнославянские слова. Смысл стихотворения иносказательный: в облике пророка выступает поэт-гражданин, несущий свое пламенное слово в народ. Шестикрылый серафим изменил в нем все: зрение, слух, сердце. Поэту дано все видеть, все слышать, все знать, он исполнен чувства любви, правды, справедливости, слово его будет “жечь сердца людей”. Авторская мысль в том, что поэзия - трудное, мудрое дело, оно непосильно не посвященным в тайны поэтического искусства. Поэт - это пророк, которому дано видеть, слышать и понимать то, что не понимает обыкновенный человек. Содержанием поэзии должна быть жизнь во всем ее многообразии. А назначение поэта - “глаголом жечь сердца людей”, то есть поэзия не должна служить избранным, она должна иметь высокое общественное значение. Слово поэта должно нести правду, справедливость, любовь. Пушкина, состоит не в том, чтобы в стихах пересказать свои обычные чувства и мысли. Поэт в жизни может ничем не отличаться от обыкновенных людей. Это потому, что не проявляются его особые свойства как поэта, его “душа” спит, и “молчит его святая лира”. Когда же к нему приходит вдохновенье, когда он слышит зов бога поэзии Аполлона, то совершенно меняется: проявляются его высокие поэтические, человеческие качества - мудрость, проницательность, глубина чувств, благородство.

Лирика Александра Сергеевича Пушкина очень разнообразна, но ведущее место в ней занимает тема поэта и поэзии, ведь поэтическое творчество было его основным занятием, и он высоко оценивал роль и характер поэта. Его перу принадлежат более десятка стихотворений, раскрывающих с разных сторон тему поэта и поэзии. Важнейшие из них: "Пророк" (1826), "Разговор книгопродавца с поэтом" (1824), "Поэт" (1827), "Поэт и толпа" (1828), "Поэту" (1830), "Эхо" (1831), "Из Пендимонти" (1836), "Я памятник себе воздвиг нерукотворный..." (1836). Каковы же в понимании Пушкина назначение поэта и задачи поэзии в этом мире?

В стихотворении "Пророк" поэт сравнивается с пророком. В произведении говорится о свойствах, какими должен обладать поэт, в отличие от обыкновенного человека, чтобы достойно выполнять свое предназначение. В основу "Пророка" положен рассказ библейского пророка Исайи, видевшего Господа. Этим стихотворение отличается от других, в которых, говоря о поэзии и поэте, Пушкин использовал образы античной мифологии (Музы, Аполлон, Парнас). Лирический герой произведения проходит путь от грешника, который "влачился" без цели в "пустыне мрачной", до возродившегося, очистившегося, проникшего в тайны бытия пророка. Это пробуждение пушкинского пророка подготовлено его состоянием: он был "духовной жаждою томим". Посланник Бога серафим преобразует всю природу человека, чтобы сделать из него поэта, У грешника открываются глаза:

Отверзлись вещие зеницы,

Как у испуганной орлицы...

Человек получил чуткий слух, вместо "грешного", "празднословного", "лукавого" языка - "жало мудрыя змеи", вместо "сердца трепетного" -"угль, пылающий огнем". Но и этого полного преображения, изменения чувств и способностей человека оказывается недостаточно, чтобы стать настоящим поэтом: "Как труп в пустыне я лежал". Нужна еще высокая цель, высокая идея, во имя которой поэт творит и которая оживляет, дает смысл, содержание всему тому, что он так глубоко и точно видит и слышит. И в завершении Господь вкладывает в пророка свою божественную волю:

Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей.

Именно в этом видит Пушкин назначение поэта: если Бог одарил его поэтическим талантом, то всю силу и красоту своего слова он должен использовать так, чтобы действительно "жечь сердца людей", показывая им подлинную, неприкрашенную правду жизни.

Стихотворение "Разговор книгопродавца с поэтом" также посвящено теме поэта и поэзии. Поэт тоскует о тех временах, когда он "писал из вдохновенья, не из платы". Но слава лирического героя отобрала у него покой: "свет узнал и раскупил" его "сладкозвучные творенья". Но "гоненье низкого невежды" и "восхищение глупца" вовсе не стоят того, чтобы творить ради них, считал Пушкин. Светская чернь недостойна вдохновения великого поэта. Восхищению толпы, славе в свете лирический герой предпочитает свободу. Но книгопродавец возражает:

Наш век -- торгаш; в сей век железный

Без денег и свободы нет.

Он хочет приобрести рукопись новой поэмы поэта и предлагает:

Не продается вдохновенье,

Но можно рукопись продать.

Что ж медлить?

Поэт соглашается, но выражая свое согласие, резко переходит на прозу: "Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся". Ведь в продаже своего творчества никакой поэзии нет. Поэту дан дар от Бога, он призван "глаголом жечь сердца людей", а не продавать свои стихи. Но такова жизнь, и в этом - трагедия для истинного певца, для великого поэта.

Трагической судьбе поэта, его одиночеству, трудным взаимоотношениям с "толпой", то есть светской чернью, посвящены стихотворения "Поэт", "Поэт и толпа", "Поэту", "Эхо".

В стихотворении "Поэт" Пушкин подчеркивает божественное происхождение поэтического дара. В первой части произведения мы видим, что поэт - обычный человек, как все; он погружен "в заботы суетного света":

Молчит его святая лира;

Душа вкушает хладный сон,

И меж детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он.

Но во второй части происходит преображение. Причем превращения в душе поэта происходят благодаря "божественному глаголу". И в этом смысле стихотворение "Поэт" сродни "Пророку". Путь грешника по пустыне был столь же бесцелен, как и "заботы суетного света", в которые погружен поэт. Но вот благодаря высшей силе происходит преображение, и душа поэта пробуждается, как и душа пророка. Теперь лирическому герою чужды "забавы мира" и людская молва. Теперь он тоскует в той среде, в которой вращался ранее. Пророк отправляется к людям, чтобы "жечь" их сердца словом Божиим. А поэту нет места среди людей, среди толпы, которая не понимает его, и он бежит, "дикий и суровый",

На берега пустынных волн,

В широкошумные дубровы...

Он полон "звуков и смятенья", его вдохновение ищет выхода, и его "святая лира" больше не может молчать. Так рождаются стихи, способные потрясти человеческие души, способные "жечь" сердца людей.

Но не всегда люди внемлют призывам поэта, не всегда он находит понимание среди них. Чаще всего поэт одинок в обществе, в "толпе", под которой Александр Сергеевич подразумевает светскую чернь. Об этом стихотворение "Поэт и толпа". Пушкин сокрушается и негодует над косностью и глупостью черни, называя ее "тупой", "хладной", "надменной", "непосвященной". В этом произведении поэт выплескивает свое отчаяние и горечь, ведь толпа не принимает его, им не слышны и не понятны его призывы: К какой он цели нас ведет? О чем бренчит? Чему нас учит? - толкуют "сердцем хладные скопцы", "клеветники, рабы, глупцы". Песнь поэта для них - пустой звук; она не имеет материального выражения, потому чернь отвергает такое искусство: Какая польза нам от ней? - говорят они. Певец же выражает презрение к "бессмысленному народу":

Подите прочь - какое дело

Поэту мирному до вас!

В разврате каменейте смело,

Не оживит вас лиры глас!

Душе противны вы, как гробы.

Пушкин возмущен духовной бедностью толпы, ее сонным существованием, без порывов ввысь, без устремления к прекрасному. Что стоит мнение такой толпы, не умеющей услышать и понять великого поэта? Он не нуждается в ее признании и любви. Певец не желает "сердца собратьев исправлять", ведь такие сердца "лиры глас" не оживят. А поэт рожден "не для житейского волненья", а для "вдохновенья, для звуков сладких и молитв".

Этой же теме посвящено послание "Поэту". Автор призывает безымянного поэта не обращать внимания на "суд глупца" и "смех толпы холодной":

Ты царь: живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум.

Автор утверждает, что лучший судья своему творчеству -- сам поэт. Мнение непросвещенной толпы, глубоко равнодушной к истинной поэзии, неважно. Но если "взыскательный художник" доволен своим трудом, значит, его творчество действительно чего-то стоит. И тогда

Пускай толпа его бранит

И плюет на алтарь, где твой огонь горит,

И в детской резвости колеблет твой треножник.

Об одиночестве поэта и непонимании читателей говорится и в стихотворении "Эхо". Настроение автора в начале и в конце этого произведения неодинаково. В начале Пушкин рассказывает о том, как рождаются стихи. Любой звук побуждает поэта к творчеству, вселяет вдохновение: и рев зверя, и гром, и пение девушки, и крик пастухов. У поэта "на всякий звук" есть "свой отклик в воздухе пустом". Именно поэтому певец и сравнивается с эхом. Но, как и эхо, ответа на свои "отклики" поэт не получает. Таким образом, концовка стихотворения печальна, ведь судьба поэта подчас трагична: не все его призывы пробуждают сердца людей, не всем близки его стихи.

В стихотворениях "Поэт", "Поэту", "Поэт и толпа" Пушкин провозглашает идею свободы и независимости от толпы, светской черни. Александр Сергеевич желает сохранить независимость своего таланта от посягательств на него со стороны света. Этим настроением проникнуто стихотворение "Из Пиндемонти". Поэт рассуждает о том, какая свобода нужна человеку. По мнению автора, "громкие права" "оспоривать налоги или мешать царям друг с другом воевать" ничего не значат. От них "кружится голова", но реальной свободы подобная "сладкая участь" не сулит. Что же за "лучшие права" и "лучшая свобода", которые "потребны" Пушкину?

Служить и угождать; для власти, для ливреи

Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;

По прихоти своей скитаться здесь и там...

Именно это автор считает высшим счастьем, истинными правами. Это та цель, к которой, по мысли Александра Сергеевича, следует стремиться. Окончательное утверждение гражданского долга поэта, подведение итогов своей творческой деятельности Пушкин осуществляет в стихотворении "Я памятник себе воздвиг нерукотворный...", где говорит, что все его назначение, весь смысл его творчества заключается в том,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я Свободу

И милость к падшим призывал.

Стихотворение является своеобразным завещанием поэта. Обращаясь к Музе, автор призывает ее быть послушной "веленью Божию", воспринимать равнодушно "хвалу и клевету" и, главное, "не оспоривать глупца". Этот призыв обращен к поэту, которому предстоит творить в будущем.

В стихотворении "Я памятник себе воздвиг нерукотворный..." -- сознание выполненного долга перед народом. А долг этот, по мнению Пушкина, заключается в служении России, в защите передовых идей своего времени, в пробуждении людских сердец, в изображении подлинной, неприкрашенной правды жизни. Пушкин вносит в поэзию принцип гражданственности, что впоследствии будет продолжено другими великими русскими поэтами.

Выбирая в своем творчестве тему поэта и поэзии, А.С. Пушкин не был новатором -- до него о значении поэтического творчества уже рассуждали в своих произведениях такие великие предшественники, как Гораций, Ломоносов, Державин. Новаторство Пушкина проявилось в том, что он сделал эту тему одной из ведущих в своем творчестве -- не случайно первым опубликованным стихотворением было "К другу стихотворцу" (1814 г.), одним из последних -- "Я памятник себе воздвиг нерукотворный..." (1836 г.). И все-таки необходимо отметить, что в лицейской лирике эта тема всего лишь намечается -- поэт с ней играет; достаточно полно она была отражена в стихотворениях петербургского периода "Вольность" и "Деревня". В это время тема поэта и поэзии тесно переплетается с вольнолюбивыми мотивами -- особенно ярко это проявляется в "Вольности"; здесь автор декларирует свои цели:

Хочу воспеть свободу миру,

На тронах поразить порок.

То есть в данный период жизни Пушкин считает основной целью поэта проповедование вольности. Не менее полно эта мысль развивается в более позднем произведении того же периода -- стихотворении "Деревня". Здесь автор осознает силу поэтического творчества.

Почто в груди моей горит бесплодный жар

И не дан мне судьбой витийства грозный дар?

Необходимо отметить, что, употребляя слово "дар", Пушкин тем самым подчеркивает избранность стихотворца Богом, его неземное начало, что будет развито в более позднем творчестве.

Дальнейшее развитие темы поэта и поэзии -- стихотворение 1825 года "19 октября", где, в отличие от бунтарского романтизма лирики 10-х годов, появляются элегические начала, происходят размышления на уровне души; начинают преобладать личные интонации.

Результатом этого ухода в себя можно считать самое яркое, общепризнанное стихотворение данной темы -- "Пророк". Именно чтобы подчеркнуть божественное начало настоящего поэта, Пушкин использует в этом произведении возвышенную лексику, библейские образы.

Первым двустишием автор нагнетает мрачную атмосферу, одновременно подчеркивая избранность поэта не от рождения, а за реальные дела; необходимость пройти процесс самоочищения до встречи с ангелом. Серафима же отделяет от будущего пророка то, что засело слишком глубоко, -- накипь мирской суеты, предрассудки окружающей жизни -- и наделяет его поистине божественной силой "глаголом жечь сердца людей".

Отныне стихотворец становится носителем воли всевышнего -- он познал истину и должен проповедовать ее другим...

Дальнейшее развитие темы можно проследить, рассмотрев такие произведения, как "Поэт" и "Поэту". Первое, на мой взгляд, является органичным продолжением "Пророка" -- здесь звучит призыв поэту не растрачивать свои силы попусту; он не должен преклонять свой дар ни перед кем: будь то или власть, или общественное мнение -- ведь действует он по указанию свыше. Главное -- быть творцом и бескомпромиссным в своих оценках, быть уверенным в правильности своего пути и идти по жизни не оборачиваясь ни на кого; ведь народ -- не судилище его творчества, высочайшая оценка для поэта -- его собственная, он должен испытывать чувство гордости за свое ремесло.

Как будет сказано в стихотворении "Элегия", счастье для Пушкина -- "мыслить и страдать"; даже не результаты кропотливого труда, а сам процесс создания произведения:

Порой опять гармонией упьюсь,

Над вымыслом слезами обольюсь.

Реакция окружающих не должна останавливать глашатая "истин вековых" -- даже если вокруг никого в настоящий момент не будет, как в стихотворении "Эхо", -- ведь слава и внешнее одобрение столь же призрачны, сколь мираж или эхо... Поэт должен проповедовать идеи бога, "жечь сердца людей" своим словом, пусть даже вокруг останется лишь мрачная пустыня.

Эта отрешенность стихотворца исчезает в полном жизненной энергии стихотворении "Осень" -- здесь поэтическое творчество является неотъемлемой частью жизни, жить для А.С. Пушкина -- значит создавать, а создавать -- жить. Именно на этой оптимистической волне появляется корабль с парусами, полными ветра; эта "Громада" и символизирует неутихающую, постоянно бурлящую, полную надежд и разочарований человеческую жизнь, да, пожалуй, и всю Россию. Тут же у поэта появляется вопрос: Куда ж нам плыть? То есть он пока не видит будущего и, полный светлых чувств, силится что-либо разглядеть на горизонте, но ничего не видит... Позже, в стихотворении 1836 года "(Из Пиндемонти)", Пушкин подтверждает свою верность прежним идеалам юности, сужая все-таки круг адресатов этого произведения: уже не широкой массе, лишь узкому кругу избранных, и в первую очередь самому себе. В этих призывах уже слышен голос опытного, перенесшего многое, но тем не менее не отступившего с прежних позиций человека. Теперь не только поэт, но и любой человек, по мнению Пушкина, должен

Отчета не давать, себе лишь самому

Служить и угождать.

Своеобразный итог жизни Пушкин, вослед Державину, подводит в стихотворении "Я памятник себе воздвиг нерукотворный" (1836 г.). Здесь автор перечисляет то, что он смог сделать, будучи поэтом:

Чувства добрые я лирой пробуждал

В наш жестокий век восславил я Свободу

И милость к падшим призывал.

То есть отдался не просто поэтическому творчеству, а стал тем самым пророком, о котором сам говорил в середине 20-х годов.

Пушкин, на мой взгляд, является первым поэтом, к которому можно применить высказывание "поэт в России больше, чем поэт". Да, именно он первым вышел из границ области литературной, не забывая о своем призвании. Во многом именно по стопам Пушкина пойдут и Некрасов, и Лермонтов, который напишет продолжение "Пророку", и многие другие русские литераторы. Пушкин стал тем светом в конце туннеля, на который впоследствии ориентировалась практически вся прогрессивная интеллигенция.

ГОУ СОШ с углубленным изучением экономики №1301

Экзаменационные темы в форме собеседования

по литературе

2. Патриотическая тема в произведениях отечественной литературы (Л.Толстой «Война и мир», М.Шолохов «Тихий Дон»).

3. Евангельские мотивы в произведениях русских писателей (Ф.Достоевский «Преступление и наказание», М.Булгаков «Мастер и Маргарита», Л.Андреев «Иуда Искариот»).

4. Тема поколения и образ «лишнего человека» (А.Пушкин «Евгений Онегин», М.Лермонтов «Герой нашего времени», И.Гончаров «Обломов», И.Тургенев «Отцы и дети»).

5. Образ Руси в произведениях русских поэтов (Н.Некрасов «Кому на Руси жить хорошо», С.Есенин, А.Блок).

6. Женские образы в русской литературе 19 века (А.Островский «Гроза». Л.Толстой «Война и мир», «Обломов», «Отцы и дети»).

7. Судьба человека в контексте эпохи (И.Бунин «Господин из Сан-Франциско», «Солнечный удар», «Чистый понедельник», А.Куприн «Гранатовый браслет», Шолохов «Судьба человека»).

8. Тема борьбы добра и зла в произведениях отечественной литературы (Ф.Достоевский, А.Пушкин, М.Булгаков).

1. Тема творчества в лирике русских поэтов 19 и 20 вв. (А. С. Пушкин. М. Ю. Лермонтов, Б. Л. Пастернак).

А.С.Пушкин
Этот вопрос затрагивается в его первом опубликованном стихотворении «К другу стихотворцу» (1814). Поэт говорит о горестях, выпадающих на долю поэтов, которых

Хвалят все, питают - лишь журналы;

Катится мимо их Фортуны колесо...

Их жизнь - ряд горестей, гремяща слава - сон.

Автор советует начинающему поэту быть «спокойным». Он видит назначение поэзии в том, чтобы приносить пользу обществу. По его мнению, «хорошие стихи не так легко писать», но уж если писать, то только хорошие.

В стихотворении 1824 года «Разговор книгопродавца с поэтом» рассудительный книгопродавец замечает:

Не продается вдохновенье,

Но можно рукопись продать.

Стихотворение заканчивается признанием поэтом правоты продавца книг. Заключительные строки стихотворения написаны в прозе. Этот переход на прозаическую речь переносит читателя из мира мечтаний о возвышенном в мир приземленной действительности. В этом стихотворении Пушкин выступил новатором: он впервые выразил реалистическое отношение к деятельности поэта.

В стихотворении «Пророк» (1826) в аллегорической форме рассказывается о преобразовании простого человека в поэта-пророка. «Шестикрылый серафим» наделяет человека «вещими зеницами», необыкновенным слухом, жалом «мудрыя змеи», вместо сердца «вдвигает» ему в грудь «угль, пылающий огнем». Но и этого полного преобразования оказывается недостаточно для того, чтобы человек стал поэтом-пророком, для этого нужна воля Бога:

И бога глас ко мне воззвал:

«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей».

Таким образом, Пушкин в «Пророке» видит назначение поэта и поэзии в том, чтобы «глаголом жечь сердца людей».

Через два года было написано стихотворение «Поэт и толпа», обличающее отношение светской «черни» к поэту.

Зачем так звучно он поет?..

Как ветер песнь его свободна,

Зато как ветер и бесплодна:

Какая польза нам от ней?

Однако поэт также выражает свое отношение к «черни»:

Подите прочь - какое дело

Поэту мирному до вас!

В разврате каменейте смело,

Не оживит вас лиры глас!

По мнению Пушкина, поэты рождаются «для вдохновенья, для звуков сладких и молитв». Поэт - сложное существо, отмеченное свыше, наделенное частью созидающей силы господа Бога, но в то же время он - обычный живой земной человек. Бог шлет поэту вдохновенье, и тогда -

Душа поэта встрепенется,

Как пробудившийся орел.

Пушкин создает образ поэта, борющегося за свободу выражения своих мыслей, за правдивость поэзии, за свою независимость от власти денег и толпы. Так, в стихотворении «Поэту» (1830) автор обращается к поэту:

Поэт! не дорожи любовию народной.

Восторженных похвал пройдет минутный шум;

Услышишь суд глупца и смех толпы холодной:

Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.

При этом участь поэта - быть одиноким человеком. Пушкин призывает поэта идти «дорогою свободной, куда влечет тебя свободный ум». Тему взаимоотношения толпы и художника Пушкин продолжает в стихотворении «Эхо» (1831). Автор сравнивает творческую деятельность поэта с эхом:

На всякий звук

Свой отклик в воздухе пустом

Родишь ты вдруг...

Тебе ж нет отзыва... Таков

И ты, поэт!

Своего рода поэтическим завещанием Пушкина явилось стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» (1836), написанное за полгода до смерти. Оно восходит к оде римского поэта Горация «К Мельпо­мене», стихотворениям Ломоносова, Державина.

Пушкин выделил существенное качество своего творчества - служение народу, а также то, «что чувства добрые пробуждал» своим поэтическим творчеством:

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я Свободу

И милость к падшим призывал.

Поэт, по мнению Пушкина, должен ни от кого не зависеть, ни перед кем «не клонить гордой головы», а достойно выполнять свое предназначение - «глаголом жечь сердца людей». Еще в пятнадцать лет в стихотворении «К другу стихотворцу» Пушкин заявил:

И знай, мой жребий пал, я лиру избираю.

Пусть судит обо мне как хочет целый свет,

Сердись, кричи, бранись, - а я таки поэт.

Позже Пушкин скажет: «Цель поэзии - поэзия», - и останется верен этому до конца.

1) Процесс творчества, его цель и смысл, взаимоотношение поэта с читателем;

2) Взаимоотношение поэта с властью и самим собой.

Все эти аспекты представлены у Пушкина и на протяжении его творчества тема проходит эволюцию (развивается)

Тема поэта и поэзии традиционна в русской и европейской литературе.

Обращаясь к ней, Пушкин ведет диалог со своими предшественниками:

- Гораций (Др. Рим)

- Овидий

- Ломоносов и Державин

Тема проходит через все творчество Пушкина. Его первым опубликованным стихотворением было «К другу стихотворцу» 1814. И последнее стихотворение к этой теме было «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» 1836.

В своем творчестве Пушкин выстроил концепцию о месте поэта в мире, о взаимоотношениях поэта и общества, о творческом процессе.


  1. Тема поэта и поэзии – сквозная

  2. Тема гражданской личности поэта в стихотворении «Лицинию»

  3. Тема избранного круга поэтов, противопоставление поэта толпе «Жуковский»

  4. Два образа поэта в поздней лирике Пушкина – Поэт как пророк – «Пророк» , Поэт как Жрец – «Поэт и толпа» .

  5. Судьба поэта в творчестве Пушкина символически выраженная мысль об одной судьбе поэта – «Орион» . Творчество выражает обычного в жизни человека над другими. Посмертная слава, которая отождествляется с вечной жизнью – «Памятник ».

  6. Поэт и Царь. Мотив духовного соперничества поэта и Царя. Утверждение права на полную свободу творчества. 1828 – «Друзья» .
«Пророк» - 1826 г.

По дороге из Михайловского в Москву, куда опальный Пушкин ехал на встречу с Царем. В представлении романтиков поэт и пророк сливались в одном человеке, но Пушкин считает иначе. Поэт и пророк имеют немало общего, так как Бог призывает обоих к служению. Однако в стихотворениях Пушкина они не сливаются в одном существе. Потому что поэт живет среди людей, пока не захвачен вдохновением.

От поэта пророка люди ждут огненных слов. Бог посылает пророка в мир, чтобы»глаголом жег людские сердца». Пророк – величественное порождение Бога – исполнитель воли Бога. Самое главное у Бога есть главное – собственная воля, он не является исполнителем воли Бога. Бог избирает его для творчества.

Пророка и поэта роднит способность видеть мир таким, какие его никогда не увидит простой человек: они оба видят скрытые, тайные стороны. Но пророк не использует это всевидение для творчества. Пророк поправляет мир, поэт окрашивает его.

Пророк несет людям слово божье, поэт создает свои слова, но оба они обращаются к людям, открывая правду о земле и небе.

«Памятник» - 1836 г.


  1. Тема поэта и поэзии

  2. Проблема поэтической славы, поэтического бессмертия.

  3. Жанр – «Ода» Специфика стихотворения продиктована традицией. Стихи написаны как своеобразное подражание стихотворению Державина «Памятник», который в свою очередь является переделкой оды Горация. Эпиграф к своему стихотворению Пушкин заимствовал у Горация. Пушкин пытается показать, в чем его заслуга перед Россией: «И долго буду тем любезен я народу». Он знает, что непосвященные именно так определяют достоинства его поэзии, и призывает музу не оспоривать глупца.

  4. Средства поэтической выразительности:
- Эпитеты – Памятник нерукотворный, в заветной лире, мой жестокий век, главой непокорной.

Метонимия – Чувства добрые я лирой пробуждал

Синекдоха – и назовет меня всяк сущий мне язык.

Олицетворение – велению божию о муза будь послушна.

М.Ю.Лермонтов
В лирике Лермонтова мы находим основные темы русской поэзии 19-го века. В поздней лирике Лермонтова звучит настойчивый призыв, обращенный к поэту: не пиши стихов! Как же понимать отказ от поэтической речи? Ведь лирический герой Лермонтова – поэт-пророк, оказывается, поэт молчит не потому что слаб, а потому что поэт слишком причастен к небу и бездне.

В стихотворении «Журналист, Читатель и Писатель» указаны два основных источника поэтического вдохновения. Светлое начало творчества от Бога, а другое от Демона.

Но к какому бы полюсу ни стремился бы поэт, он все равно не совместим с веком, с сегодняшней толпой.

Поэт мог и должен бы служить народу былого времени – богатырям в сравнении с нанешним племенем – «Поэт» 1838

Но сделать свой божественный дар игрушкой золотой или выставить его на продажу помтыдно для избранника высших сил.

По Лермонтову у поэта есть два варианта:

Мирный уход из этого мира;

Безнадежная война с поколением, обществом, миром людей. Обличение и месть «посредством железного стиха, облитого горечью и злостью» - «Как часто пестрою толпою окружен».

«Пророк» - 1841 г.

Речь идет приобщении человека у тайным бытиям – стихотворение продолжает Пушкинского «Пророка», но не похоже ни по содержанию, ни по стилю. «Провозглашать я стал любви».

Люди с ним не разговаривают, гонят его прочь, слушают его мольно звезды в пустыне, где ему покорна и тварь земная.

Лермонтов вошел в литературу со словами «Невольник чести» - «Смерть поэта», а ушел из жизни со словами «Злобных правителей пророка как презирают все его». Бог с ним также на говорит, но он оставил не пророка, а людей, гонящих его.

Однако пророк остается пророком когда остается пророком, когда ему никто не верит, потому что он сам верит в себя.

Б.Л.Пастернак
В 20-м веке мотив ненужности, непонятности продолжается. Пастернак «Быть знаменитым некрасиво».

Своеобразен взгляд поэта на взаимоотношения лирического творчества и действительности. По глубокому убеждению Б. Пастернака, подлинным творцом является не человек, а природа. И потому стихи - не творение конкретной личности, а прямое следствие жизни. Художник - тот, кто помогает творчеству приро­ды, ничего не выдумывая, ничего не привнося от себя:

Бывало, снег несет вкрутую,

Что только в голову придет.

Я сумраком его грунтую

Свой дом, и холст, и обиход.

Всю зиму пишет он этюды,

И у прохожих на виду

Я их переношу оттуда,

Таю, копирую, краду.

О том, что искусство зарождается в недрах природы, написаны многие стихи Б. Пастернака. Природа поэтична изначально, поэт же только соавтор, соучастник, он лишь проясняет эту поэтичность. Следствием этого прояснения является то, что Б. Пастернак посто­янно применяет литературные термины к явлениям природы:

Для этой книги на эпиграф Пустыни сипли...

Отростки ливня грязнут в гроздьях И долю, долю, до зари, Кропают с кровель свой акростих, Пуская в рифму пузыри.

Отождествление поэта и природы, передача авторских прав пей­зажу - все это, в сущности, служит одной-единственной цели. Стихи, сочиненные самой природой, не могут быть подделкой. Так автор утверждает подлинность написанного. Подлинность, достоверность, по Б. Пастернаку, - главная особенность истинного искусства. Ка­ким же образом достигается эта подлинность? Самое важное здесь - «не исказить голоса жизни, звучащего в нас». Поэтому обостренная впечатлительность, повышенная восприимчивость ко всем ощущени­ям, ко всем движениям окружающего мира - главная черта подлин­ной поэзии. Так возникает у Б. Пастернака образ «поэзии-губки», раз­вернутый в одном из ранних стихотворений:

Поэзия! Греческой губкой в присосках

Будь ты, и меж зелени клейкой

Тебя б положил я на мокрую доску

Зеленой садовой скамейки.

Расти себе пышные брыжжи и фижмы,

Вбирай облака и овраги,

А ночью, поэзия, я тебя выжму

Во здравие жадной бумаги.

Искусство в таком понимании предполагает обновленный взгляд на мир, который как бы впервые увиден художником. Б. Пастернак считал, что творческий процесс начинается тогда, когда «мы переста­ли узнавать действительность», когда поэт начинает говорить о ней, как Адам, - как будто бы раньше о ней не было сказано ни слова. Поэтому Б. Пастернак в своей лирике постоянно подчеркивает не­обычность самых обыденных явлений, предпочитая ее всякого рода экзотике и фантастике. Простое утреннее пробуждение таит в себе новый взгляд на мир («Я просыпаюсь. Я объят открывшимся»). Поэт ощущает первозданную новизну всего, что происходит вокруг («Вся степь, как до грехопаденья...»).

Поздняя лирика Б. Пастернака добавляет к пониманию поэтиче­ского творчества важные моменты. Идея нравственного служения здесь преобладает надо всем, и если раньше поэзия определялась как губка, то теперь, не отменяя прошлого, господствует иной мотив: Цель творчества - самоотдача, А не шумиха, не успех. Позорно, ничего не знача, Быть притчей на устах у всех. Поэзия в его понимании - непрестанный труд души, движение, в котором главное - не итоги, а открытия. Совершая открытия, поэт делится ими с другими людьми, делает все возможное, напря­гает все душевные силы, чтобы быть понятым. И это для поэта го­раздо важнее, чем слава и успех, потому что поэт прежде всего сви­детельствует каждым своим произведением о величии жизни, о неизмеримой ценности человеческого существования.

2. Патриотическая тема в произведениях отечественной литературы (Л.Толстой «Война и мир», М.Шолохов «Тихий Дон»).
Л.Толстой «Война и мир»
Повествование о войне 1812 года Л. Н. Толстой начинает с суровых и торжественных слов: «12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей чело­веческой природе событие». Толстой прославляет великий подвиг русского народа, показывает всю силу его патриотиз­ма. Он говорит о том, что в Отечественной войне 1812 года «цель народа была одна: очистить свою землю от нашествия». К осуществлению этой цели были устремлены помыслы всех подлинных патриотов - от главнокомандующего Кутузова до рядового солдата.

К этой же цели стремятся и главные герои романа - Анд­рей Болконский и Пьер Безухов. За эту великую цель отдает жизнь юный Петя Ростов. Победы над врагом страстно жела­ют Наташа Ростова и Марья Болконская.

Князя Андрея известие о вторжении вражеских войск в Россию застало в Молдавской армии. Он немедленно попро­сил фельдмаршала Кутузова перевести его в Западную ар­мию. Здесь ему было предложено остаться при особе госуда­ря, но он отказался и потребовал назначения в полк, чем «навеки потерял себя в придворном мире». Но это мало за­ботило князя Андрея. Даже его личные переживания - из­мена Наташи и разрыв с ней - отошли на второй план: «Но­вое чувство озлобления против врага заставило его забывать свое горе». Чувство ненависти к врагу слилось у него с дру­гим - «отрадным, успокоительным чувством» близости к настоящим героям - солдатам и боевым командирам. Бо­родинское сражение стало последним в жизни князя Андрея. Пьер Безухов в первые недели войны был настолько охвачен своими личными переживаниями, связанными с охватившим его чувством к Наташе Ростовой, что все про­исходящее вокруг него казалось ему неважным и неинтерес­ным. Но когда известия о близящейся катастрофе дошли до его сознания, он загорелся идеей, что ему предназначено «по­ложить предел власти зверя», и решил убить Наполеона. Встреча с солдатами и ополченцами в Можайске, а также присутствие при Бородинском сражении привели к глубо­чайшим переменам в его сознании.

Пьеру захотелось вырваться из привычного жизненного круга и отказаться от своего богатства. Он понял, что «все это, ежели и стоит чего-нибудь, то только по тому наслаждению, с которым все это можно бросить». Его охватило желание стать солдатом: «Войти в эту общую жизнь всем существом, про­никнуться тем, что делает их такими». Перед ним встал воп­рос: «Как скинуть с себя все это лишнее, дьявольское, все бре­мя этого внешнего человека?» Пьер решил соединить свою судьбу с судьбой своего народа. И когда он попал в плен, созна­ние правильности выбранного им пути помогло ему перенести тяжелейшие моральные и физические страдания.

Наташа Ростова в канун войны переживала личную траге­дию - разрыв с любимым человеком. Ей казалось, что жизнь ее кончилась и «то состояние свободы и открытости для всех радостей никогда уже не возвратится больше». Наташа была тяжело больна, и, казалось, не было даже надежды на ее выз­доровление. Но, несмотря на это, она очень близко к сердцу приняла народное бедствие. Ее чувство патриотизма со всей яркостью проявилось в сцене подготовки к отъезду из Моск­вы. Она была потрясена, узнав, что, в то время как они зани­мают своими вещами подводы, раненых приказано оставлять в Москве. «С изуродованным злобой лицом» она ворвалась в комнату к родителям и буквально приказала им отдать под­воды для раненых. В ней проснулась ее натура - порывистая и огневая. Таким образом, произошло возвращение Наташи к жизни, как бы ее второе рождение.

С какой самоотверженностью она ухаживала за раненым князем Андреем! Судьба уготовила ей новые тяжелые испы­тания - потерю любимого человека (теперь уже навсегда), а вскоре и смерть младшего и любимого брата Пети. Но даже в минуту страшного горя и отчаяния Наташа не может думать только о себе. Она день и ночь ухаживает за матерью, которая слегла после получения известия о гибели сына.

Можно смело утверждать, что война оказалась суровой проверкой для всех героев романа. Толстой, поставив их пе­ред лицом смертельной опасности, дал им возможность про­явить все те человеческие качества, на которые они способ­ны. И князь Андрей, и Пьер, и Наташа выдержали испытание, что заставило читателей проникнуться к ним еще большей симпатией, преклониться перед их стойкостью и отвагой.
М.Шолохов «Тихий Дон»
После пугачевского бунта, привлеченное большими льготами, стало казачество

опорой русским царям, воевало за них и за славу России.

Конец этой жизни и описывает в первых книгах «Тихого Дона» Шолохов.

Веселую, радостную, полную труда и приятных забот жизнь казаков прерывает

первая мировая война. И с ней безвозвратно рушится вековой уклад. Хмурые

ветры задули над донскими степями.

Ходят казаки на поле брани, а запустение, словно вор, закрадывается в

хутора. И все же воевать - дело для казаков привычное, а вот революция...

Февраль 1917... Царь, которому они присягали, оказался низвергнутым. И

заметались казаки, служившие в армии: кому верить, кому подчиняться?

Особенно сложно было решать в дни Корниловского мятежа. Главнокомандующий

Корнилов зовет свергнуть революционную власть Временного правительства. В

конце концов казаки поворачивают назад от Петрограда. А тут новая,

Октябрьская революция. И вновь смута в душе у донцов. Чью сторону принять?

Что обещают большевики? Землю? Так у них ее довольно. Мир? Да, война

надоела...

Главный герой романа «Тихий Дон» Григорий Мелехов мучается теми же

сомнениями, что и остальное казачество. Вначале ему кажется прав Изварин,

который говорит: «Нам необходимо свое, и прежде всего избавление казаков от

всех опекунов - будь то Корнилов, или Керенский, или Ленин. Обойдемся на

своем поле и без этих фигур. Избавь, Боже, от друзей, а с врагами мы сами

управимся».

Но после встречи с Подтелковым склоняется Григорий к красным, воюет на их

стороне, хотя душой еще никак не пристанет к какому-то берегу. После

ранения под станицей Глубокой едет он в свой родной хутор. И тяжко в груди

противоречиво. Трудно нащупывалась верная тропа; как в топкой гати,

выбилась под ногами почва, тропа дробилась, и не было уверенности - по той

ли, по которой надо, идет».

Особенно тягостны воспоминания о расстреле офицеров красноармейцами,

начатом по команде Подтелкова. Так начиналось великое истребление

казачества советской властью, которое именовалось «расказачиванием».

Говорят, Я. М. Свердлов, с согласия ЦК, давал команду брать заложников и

расстреливать всех, кто так или иначе противился новой власти.

Не нашел своего места Мелехов среди тех, кто хотел установить чуждый

донцам порядок. И вот уже он вместе с другими односельчанами выступает

биться с Подтелковым.

Трагично рисует писатель пленение отряда Подтелкова. Встречаются вдруг

однокашники, кумовья, просто люди, верящие в одного Бога, которые раньше

могли назвать друг друга земляками. Радостные возгласы, воспоминания. А

назавтра пленных казаков ставят к стенке... Разливается кровавая река по

донской земле. В смертельной драке брат идет на брата, сын на отца. Забыты

доблесть и честь, традиции, законы, рушится жизнь, налаживаемая веками. И

вот уже Григорий, ранее внутренне противившийся кровопролитию, легко сам

решает чужую участь.

И началось время, когда менялась власть, а вчерашние победители, не успев

казнить противников, становятся побежденными и преследуемыми. Жестоки все,

даже женщины. Вспомним очень сильную сцену, когда Дарья убивает Котлярова,

считая его убийцей своего мужа Петра.

И все же советская власть кажется чуждой большинству казачества, хотя

такие, как Михаил Кошевой, были верными ей с самого начала. В конце концов,

начинается широкого повстанческое движение против нее. Поднаторевший в

политике Осип Штокман главную причину антисоветских восстаний на Дону видит

в кулаках, атаманах, офицерах, богатеях. И не желает понять, что никому не

дано право безнаказанно ломать чужую жизнь, навязывать силой новый порядок.
Григорий становится одним из крупных военачальников повстанцев, показывая

себя умелым и опытным командиром. Но что-то уже ломается в душе его от

многолетнего военного убийства: все чаще он пьянствует и путается с

женщинами, забывая о семье, все безразличнее становится к себе.

Восстание разгромлено. И вновь судьба совершает с Мелеховым переворот.

Его насильно мобилизуют в Красную Армию, где он и воюет с Врангелем.

Устал человек от семилетней войны. И хотел жить мирным крестьянским

трудом вместе с семьей. Возвращается в родные места. Не осталось в хуторе

татарской семьи, которую бы не обездолила братоубийственная война. Во

многом верными оказались слова одного из героев, что «нету казакам больше

жизни, и казаков нету!»

На пепелище пытается возродить жизнь Григорий, но не дает ему этого

советская власть. Грозит тюрьмой (а может, и расстрелом, если дело дошло бы

до неправого и скорого суда) за то, что прежде воевал против нее. И

выступает эта власть от лица родственника Григория - Кошевого. А тут

подоспела продразверстка. И объединились недовольные вновь в отряд Фомина.

Ушел и Григорий. Однако уже устали казаки от войны, да и власть пообещала

не мешать им трудиться и крестьянствовать. (Обманула, как выяснилось позже,

дав покой лишь на несколько лет!)

И у Фомина - тупик. Великая трагедия Григория Мелехова в том, что в

кровавой круговерти исчезло все: родители, жена, дочь, брат, любимая

женщина. В самом конце романа устами Аксиньи, объясняющей Мишатке, кто его

отец, говорит писатель: «Никакой он не бандит, твой отец. Он так...

несчастный человек». И сколько сочувствия в этих словах.

Со смертью Аксиньи Григорий теряет последнюю надежду. Он идет к родному

дому, где он уже не хозяин. Верой и жизнелюбием наполнена последняя сцена

романа. Григорий у порога родного дома, на руках у него сын, последнее, что

осталось от прошлой жизни.

Но жизнь продолжается.

Революция причинила много горя Григорию Мелехову и всему казачеству. И

была она только началом испытаний, выпавших на долю этой части нашего

народа. Но не умерло казачество. Живо и возрождается. Радостно видеть все

чаще на экранах синюю казачью форму, бравые лица.

3. Евангельские мотивы в произведениях русских писателей (Ф.Достоевский «Преступление и наказание», М.Булгаков «Мастер и Маргарита», Л.Андреев «Иуда Искариот»).
Ф.Достоевский «Преступление и наказание»
Достоевский в записях последней редакции романа «Преступление и наказание» так формулирует его основную мысль: идея романа – православное воззрение, в чем есть православие. Нет счастья в комфорте, покупайте счастье страданиями. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное создание, чувствуемое житейским процессом, - есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страданий.

Человек не рождается для счастья. Человек заслуживает свое счастье всегда страданиями, ибо жизненное знание и сознание приобретается опытом про и контро (за и против), которое нужно протащить на себе.

Главного героя романа Р-ва, убийцы Алены Ивановны и сестры ее Елизаветы, после того как он ушел от самых близких для него людей, тянет к Соне, живущей по желтому билету, такой же как и он грешнице.

«Мы вместе прокляты, вместе и пойдем. Разве ты не то сделала? Ты тоже переступила, смогла переступить».

Вынужденный оставить университет, доведенный до последней степени унижения, страдающий от оскорбленной гордости, сострадающий опустившемуся чиновнику Мармеладову, его чахоточной жене, детям, он приходит к мысли о том, что богатую, отвратительную, бесполезную старуху необходимо уничтожить.

С одной стороны, доведенный до отчаяния, он отваживается изменить всю систему ценностей, уйти от сложившейся общественной иерархии, где низшие ступени занимают бедные обитатели Петербургских углов, а верхние – сильные мира сего. Р-в убежден, что есть иная шкала отсчета: право имеющие и твари дрожащие.

Великая гордость, великая любовь Р-ва делают мотивы убийства взаимоисключающими. Р-в не доказал себе, что он великий человек, не стал для себя Наполеоном. Совесть, живущая в нем и бесконечно заставляющая его мучиться памяти пролитой крови, приносит понимание того, что страшная жизнь его до преступления была раем по сравнению с тем, что он испытал после убийства. Итак, Р-в создает свою теорию на основании которой все люди делятся на два разряда: твари дрожащие и право имеющие.

Для Достоевского, человека глубоко религиозного, смысл человеческой жизни заключается в постижении христианских идеалов любви к ближнему. Рассматривая с этой точки зрения преступление Раскольникова, он выделяет в нем в первую очередь факт преступления нравственных законов, а не юридических. Родион Раскольников - человек, по христианским понятиям глубоко грешный. Имеется в виду не грех убийства, а гордыня, нелюбовь к людям, мысль о том, что все - "твари дрожащие", а он, возможно, "право имеет". "Право имеет" использовать других как материал для достижения своих целей.

Когда начинается разговор о статье Р-ва, о выраженных в ней идеях, следователь Порфирий Петрович обращается к совести и Р-в, так боявшийся проговориться, неожиданно проговаривается, когда задумчиво, даже не в тон говорит: «Страдания и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца. Истинно великие люди, как мне кажется, должны ощущать на свете великую грусть».

Никакие рациональные построения, проведенные преступлением, не уничтожают того, что неистребимо в душе Р-ва, поэтому можно поверить герою, когда он говорит Порфирию, что верит в Бога, в воскрешение Лазаря. Вопрос о том, верует ли Р-в в воскрешение Лазаря имеет очень серьезное значение в сюжете романа и в развитии характера героя.

На 4-й день после убийства старухи процентщицы Р-в пошел к дому на канаве, где жила Соня. Им движет желание идти одной дорогой с «великой грешницей» и предчувствие того, что благодаря ей, он спасется для новой, счастливой жизни.

Любимые герои Достоевского, творящие добро, отрекающиеся от себя ради ближнего, корящие себя за то, что мало еще делают добра, свято верят в то, что в сострадании и в самоотречении и есть проявление воли Божьей.

Не случайно поэтому на вопрос Р-ва молится ли она богу, Соня отвечает: «Что ж бы я без Бога-то была?»

Облик ее, слабый болезненный с кроткими глазами, сверкавшими, когда речь заходила о самой для нее сокровенном, производит неожиданное впечатление на Р-ва. Припав к ногам Сони, он кланится всему траданию человеческому. Читая Р-ву о воскрешении Лазаря, Соня надеется изменить его сознание, что он уверует.

Достоевский, разумеется, не согласен с философией Раскольникова, и заставляет его самого отказаться от нее. Можно сказать, что сюжет имеет зеркальный характер: сначала преступление христианских заповедей, потом убийство; сначала признание убийства, затем постижение идеала любви к ближнему, истинное раскаяние, очищение, воскрешение к новой жизни.

«Воскрешение» Р-ва не стало чудом подобно чудесному воскрешения Лазаря. Герой должен пройти еще извилистый, мучительный путь, должен пройти через неудачное покаяние на площади, через признание в квартале в двойной убийстве, признание того, что он, Р-в, невеликий человек, и только после этого, в муках расставшись с гордыней, «воскресает» Р-в. Для героя Достоевского это было начало, где вместо диалектики наступила жизнь и в сознании должно было выработаться что-то совершенно другое. Так заканчивается роман для героя, но по Достоевскому воскрешение человечества далеко впереди.

М.Булгаков «Мастер и Маргарита»
События, описанные в Евангелии, в течение многих сотен лет продол­жают оставаться загадкой. До сих пор не умолкают споры об их реальнос­ти и, прежде всего, о реальности личности Иисуса. М. А. Булгаков попытался изобразить эти события по-новому в романе «Мастер и Маргарита», пред­ставляя нам, читателям, своеобразное «Евангелие от Булгакова».

В романе «Мастер и Маргарита» внимание писателя направлено всего на один эпизод земного пути Христа: столкновение с Понтием Пилатом. Не глубины христианской метафизики интересуют Булгакова. Мучитель­ные личные отношения с властью, грубо вторгающейся в его дело и жизнь, заставляют писателя выбирать в евангельском сюжете те эпизоды, кото­рые глубже всего заставляет переживать собственная эпоха: преследова­ние, предательство, неправый суд...

Евангельский Пилат также не находил вины за Иисусом и «искал отпустить его», т.е. смысл событий Булгаков сохранил. Но в отличие от канонических текстов в романе, написанном Мастером, Понтии Пилат -один из основных героев. Оттенки его настроения, колебания, эмоции, ход его мыслей, беседы с Иешуа, процесс принятия окончательного решения, получили в романе яркое художественное воплощение.

Единственное, что мы узнаем о Пилате из Евангелия - это то, что он был уверен в невиновности Иисуса и «умыл руки перед народом и ска­зал: невиновен я в крови праведника сего». Из романа «Мастер и Марга­рита» мы узнаем много подробностей о Пилате. Мы узнаем, что он стра­дает гемикранией, что он не любит запах розового масла и что единствен­ное существо, к которому он привязан и без которого не может жить, -

это его собака.

Иешуа привлекает Пилата не как целитель (хотя с его появлением головная боль Пилата прошла), а как человек: Пилат увидел в нем на­стоящую человеческую душу. Его поражает неумение Иешуа говорить неправду. Особенно запоминается Пилату фраза «трусость - один из глав­ных пороков человечества». Позже уже сам Пилат скажет, что «тру­сость - самый главный порок человечества».

Вероятно, по Булгакову, грех Пилата - грех страха, страха открыто и смело высказать свои мысли, защитить свои убеждения, друзей - был осо­бенно понятен людям эпохи, которая пугала грубо и изощренно. И для лучшего раскрытия образа Пилата Мастер иногда позволяет себе отход от евангельской трактовки событий.

Еще одно различие - это судьба Иуды. У М. А. Булгакова Иуда - кра­сивый молодой человек (кстати, интересно, насколько различно рисуют один и тот же образ разные авторы: у Л. Андреева Иуда, наоборот, чрезвычайно уродлив). Он предает Иешуа потому, что это считается нормой, потому, что делают все и не сделать это, значит не выполнить свой долг. Он предает

Иешуа за тридцать серебренников так же, как и евангельский Иуда, но, в отличие от Евангелия, в «Мастере и Маргарите» Иуду не терзает раская­ние. И после предательства он со спокойной душой идет на свидание. Далее сюжет романа еще сильнее отличается от евангельского сюжета: Иуду убивают по приказу Понтия Пилата, который хочет таким образом хоть как-то искупить свою вину перед Иешуа.

Пилат был наказан самым страшным наказанием - бессмертием (вспомним горьковского Ларру). И освободить его просит не кто иной, как Иешуа (что еще раз доказывает, что он не может творить чудеса).

Сразу же возникает вопрос: почему булгаковская трактовка евангель­ских событий так сильно отличается от Евангелия? Конечно же, нельзя сослаться на то, что М. А. Булгаков плохо знал Евангелие: будучи сыном профессора духовной академии, будущий писатель был знаком с каноном как никто другой. Причина такой трактовки состоит в том, что Булгаков проводит параллель между древним Ершалаимом и современной ему Москвой. Писатель показывает, что спустя почти две тысячи лет психо­логия людей не изменилась. Действительно, если внимательнее посмот­реть на Иуду у М. А. Булгакова, то в нем можно увидеть типичного совет­ского обывателя двадцатых-тридцатых годов прошлого века, для которо­го предать своего друга, соседа или даже родственника - обычное дело. И фраза о трусости относится не только к Пилату, она вне времени.

Л.Андреев «Иуда Искариот»
Иуда Искариот – это не только версия Евангелие, но и повествование о людях страстях, о любви и предательстве. Евангельский Иуда почти лишен конкретных человеческих черт.

«Это предатель в абсолюте оказавшийся в узком круге людей, понимавших мессию, но предавших его».

Толпа не ведает что творит, а Иуда ведает и потому он настоящий преступник, справедливо проклятый всем христианским миром.

Ему нет прощенья, т.к. он творит зло сознательно.

Иуда у Андреева - это не символ, а живой человек.

В нем переплелись множество страстей и чувств. Он любит Христа и обижен им, тем, что Иоанн, а не он является любимым учеником Иисуса.

Оказывается от ревности до преступления одни шаг. Иуда не ради денег совершает свое преступление как в Евангелие, им движет обиженная любовь.

Главная мысль Андреева – любовь не должна быть обиженной, она должна быть благородной.

Не только от обиды и любви совершает Иуда свой поступок.

В отличие от других учеников, он хочет любить Христа деятельной любовью, не только слушать его, верить в него, но сделать так, чтобы все иудеи пошли за Христом.

Иуда совершает свой предательство, т.к. рассчитывает на то, что увидев страдания Христа, они поднимут восстание и свергнут римлян и Фарисеев.

Иуда не только предатель, но и провокатор.

Он рассуждает так, что если толпа спасет Иисуса, пойдет за ним, его предательство будет оправдано и послужит благой цели, а если нет, то для кого учения Христа.

Для людей, которые настолько трусливы, что оставили в беде своего учителя.

Андреев доказывает, что никакая цель не оправдывает нечистые неблагородные средства, поэтому в финале Иуда не торжествует, а заканчивает жизнь самоубийством.
4. Тема поколения и образ «лишнего человека» (А.Пушкин «Евгений Онегин», М.Лермонтов «Герой нашего времени», И.Гончаров «Обломов», И.Тургенев «Отцы и дети»).

"Лишний человек" Онегин

Около девяти лет, почти половину своей творческой жизни, отдал Пушкин созданию романа, вложив в него плоды "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет".

При всей широте тематики романа "Евгений Онегин" - это прежде всего роман об умственной жизни и исканиях русской дворянской интеллигенции 20-х годов XIX века. К созданию образа своего современника Пушкин обращался в ранних романтических произведениях, например, в "Кавказском пленнике". Однако герой этого произведения не удовлетворил автора, так как он получился романтичным. Обстоятельства, в которых он действовал, были тепличными, прошлое его оставалось туманным, причины разочарованности - неясными. Поэтому к мысли создать типичный образ современника Пушкин возвратился в главном произведении - романе "Евгений Онегин".

Теперь перед нами также разочарованный герой, и в этом можно увидеть связь с романтическими поэмами, однако изображен он совсем иначе: подробно описано его воспитание, образование, среда, в которой он родился и живет. Поэт не только указывает явные признаки его разочарованности, но ставит своей целью объяснить причины, ее породившие.

Понятие "лишний человек" появилось в 1850 году, когда вышел "Дневник лишнего человека" И. С. Тургенева. Однако же у Пушкина в его черновиках мелькает замечание о том, что Онегин на светском рауте "как нечто лишнее стоит", и именно Пушкин впервые в русской литературе создает образ "лишнего человека".

Онегин - "светский петербургский молодой человек", столичный аристократ; "Забав и роскоши дитя", он получил типичное для аристократической молодежи того времени домашнее образование и воспитание под руководством француза-гувернёра, который, "чтоб не измучилось дитя, учил его всему шутя, не докучал моралью строгой..."

Онегин ведет типичную для "золотой молодежи" того времени жизнь: балы, рестораны, прогулки по Невскому проспекту, посещение театров. На это ушло у него восемь лет. Но Онегин выделяется из общей массы аристократической молодежи. Пушкин отмечает его "мечтам невольную преданность, неподражательную странность и резкий, охлажденный ум", чувство чести, благородство души. Это не могло не привести Онегина к разочарованию в жизни, в светском обществе.

Хандра и скука овладели Онегиным. Отойдя от "света пустого", он пробует заняться какой-либо полезной деятельностью. Из попытки писать ничего не вышло. У Евгения не оказалось призвания: "зевая, за перо взялся", да и привычки к труду у него нет: "труд упорный ему был тошен". Попытка борьбы с "душевной пустотой" посредством чтения тоже оказалась безуспешной. Книги, которые он читал, или не удовлетворяли, или оказывались созвучными его мыслям и чувствам и только укрепляли их.

И вот Онегин пытается заняться устройством жизни крестьян в имении, которое он получил в наследство от дяди:

Ярем он барщины старинной


Оброком легким заменил...

Однако, вся его деятельность помещика-хозяина этой реформой и ограничилась. Прежние настроения, хотя и несколько смягченные жизнью на лоне природы, продолжают владеть им. Он везде чувствует себя чужим и лишним: и в великосветских, и в провинциальных гостиных. Ему было тяжело и несносно видеть пред собою

Одних обедов длинный ряд,
Глядеть на жизнь как на обряд
И вслед за чинною толпою
Идти, не разделяя с ней
Ни общих мнений, ни страстей.

Незаурядный ум Онегина, его свободолюбивые настроения и критическое отношение к действительности ставили его высоко над "светской чернью" , особенно среди поместного барства, тем самым обрекая на полное одиночество. Порвав со светским обществом, в котором он не нашел ни высоких интересов, ни настоящих чувств, а лишь пародию на них, Онегин теряет связь с людьми.

От "душевной пустоты" не смогли спасти Онегина и такие сильные чувства, как любовь и дружба. Он отверг любовь Татьяны, так как выше всего ценил "вольность и покой", не сумел разглядеть всю глубину ее души и ее чувства. Пресытившись любовью светских дам, Онегин разочаровался в этом чувстве. Его отношение к любви рассудочно и притворно. Оно выдержано в духе усвоенных светских "истин", главная цель которых - обворожить и обольстить, казаться влюбленным.

Как рано мог он лицемерить,


Таить надежду, ревновать,
Разуверять, заставить верить,
Казаться мрачным, изнывать.

И, наконец, дружба Онегина с Ленским окончилась трагически. Как бы благородный ум Онегина ни протестовал против поединка, верх все-таки взяли социальные условности, сформированные светом. Онегин убил своего друга Ленского, так как не смог возвыситься над общественным мнением того поместного дворянства, которое он внутренне презирал. Он испугался "шепота, хохотни глупцов", сплетен Зарецких, Петушковых, Скотининых.

И вот общественное мненье,
Пружина чести, наш кумир.
И вот на чем вертится мир! -

восклицает Пушкин. Итог жизни Онегина безрадостен:

Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести годов,
Томясь в бездействии досуга
Без службы, без женыя, без дел,
Ничем заняться не умел...

В. Г. Белинский назвал Онегина "эгоистом поневоле", "страдающим эгоистом", Потому что таковым "сильную, недюжинную натуру" сделало общество. "Зло скрывается не в человеке, но в обществе", - писал критик. Скептицизм Онегина, разочарование - это отражение общего "недуга новейших россиян", который охватил в начале века значительную часть дворянской интеллигенции. Пушкин осуждает не столько героя, сколько светскую среду, сформировавшую его как личность.

Очевидно, что Онегины обречены на бездействие. Превращение Онегина в "лишнего человека", безусловно, было неизбежным в то время. Он относился к той просвещенной части дворянской интеллигенции, которая избегала служить царизму, не желала быть в рядах молчалиных, но стояла и в стороне от общественной деятельности. Несомненная заслуга Пушкина в том, что он в своем романе показал трагедию "лишних людей" и причины появления их в среде дворянской интеллигенции 20-х годов XIX века.

А.С. Пушкин как поэт формировался в эпоху подъема общественного самосознания после Отечественной войны 1812 года и перед восстанием декабристов четырнадцатого декабря 1825 года. Следствием этого явился жизнеутверждающий пафос его поэзии. Среди огромного числа разнообразных мотивов лирики Пушкина одно из самых важных мест занимает мотив свободы, «вольности святой».
Свобода для поколения десятых-двадцатых годов XIX века - это и политическое освобождение от «гнета власти роковой», и вольный дух дружеского союза, и наслаждение простором природы, и ощущение поэтической свободы, свободы творчества.
У Пушкина на протяжении всей его жизни наблюдалась эволюция его творческого метода изображения действительности и, следовательно, образа лирического героя.
Образ лирического героя Пушкина - это духовно богатая и свободолюбивая личность, преданная делу свободы, готовая пожертвовать личной свободой во имя общего дела, ощущающая противоречия между свободолюбивыми романтическими мечтаниями и реальной действительностью, протестующая против деспотизма, верящая в торжество справедливости, философски осмысляющая проблему свободы.
Так, борьба с тиранией во имя торжества свободы показана в оде «Вольность» 1817 года:
Тираны мира! Трепещите!
А вы, мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!
Увы! Куда ни брошу взор -
Везде бичи, везде железы,
Законов гибельный позор,
Неволи немощные слезы;
Везде неправедная Власть
В сгущенной мгле предрассуждений
Воссела - Рабства грозный Гений
И Славы роковая страсть.
Призыв лирического героя к борьбе за свободу слышен и в стихотворении 1818 года, обращенном к другу поэта, «товарищу» по делу освобождения, - Чаадаеву. По жанру это стихотворение-послание, в котором слышны политические нотки:
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
«Как ждет любовник молодой минуты верного свиданья», ждали все прогрессивные люди того времени минуты «вольности святой». В послании возникают два образа: образ «власти роковой» и образ Отчизны. Благодаря им перед читателем вырисовывается картина тяжелого положения родины. В конце стихотворения звучит полный оптимизма призыв:
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья!
Образ «звезды», символизирующий в политической лексике того времени революцию, означает победу дела освобождения России «от самовластья».
В 1819 году во время поездки в Михайловское поэт пишет стихотворение «Деревня», направленное против второго зла в России - крепостного права. Лирический герой наблюдает «везде Невежества убийственный Позор». «Деревня» построена по принципу антитезы: в первой части дается идиллическое описание природы в духе сентиментализма, во второй - резко меняется ритм и характер стиха. Это обличительная часть, в которой представлены обобщенные образы помещиков и крепостных крестьян: «барства дикого» и «рабства тощего».
Здесь барство дикое без чувства, без закона
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца...
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.
Настроение разочарованности слышится и в голосе лирического героя стихотворения «Погасло дневное светило», написанного в 1820 году:
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Лети, корабль, неси меня к пределам дальным
По грозной прихоти обманчивых морей...
Мотив свободы, связанный с темой неволи, присутствует и в стихотворении «Узник» (1822), а также в элегии «К морю» (1824), где море олицетворяет собой абсолютную свободу человека - как внутреннюю, так и поэтическую:
Прощай, свободная стихия,
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.
С 1825 года в поэзии Пушкина наблюдается перелом, связанный со становлением метода реализма в его творчестве. Следовательно, закономерной является и эволюция образа лирического героя. Теперь он тяжело переживает поражение друзей-декабристов, хранит верность их идеалам. Он расстался с романтическими иллюзиями, вынес суровый приговор социальному строю, разделил общество на владык и послушных рабов. Лирический герой уверен в том, что достичь гражданской свободы невозможно без чувства внутренней свободы человека.
В стихотворении 1828 года «Анчар» поэт обличает тиранию во всех ее проявлениях. Стихотворение трагично по существу:
В пустыне чахлой и скупой,
На почве, зноем раскаленной,
Анчар, как грозный часовой,
Стоит - один во всей вселенной.
Даже природа не приемлет «древо яда»:
К нему и птица не летит,
И тигр нейдет: лишь вихорь черный
На древо смерти набежит -
И мчится прочь, уже тлетворный.
«Но человека человек послал к анчару властным взглядом, и тот послушно в путь потек и к утру возвратился с ядом». «Бедный раб» не протестует против воли владыки, который преумножил зло, «напитав ядом свои послушливые стрелы» и разослав их в соседние пределы.
С темой свободы в стихотворениях «Брожу ли я вдоль улиц шумных...» (1829), «Элегия» (1830) и «Вновь я посетил» (1835) связаны философские мотивы лирики Пушкина.
В стихотворении «Брожу ли я вдоль улиц шумных...» поэт мыслит о «дубе уединенном», который «переживет мой век забвенный, как пережил он век отцов».
Своеобразный итог своей деятельности Пушкин подводит в стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» (1836), отмечая одну из своих главных заслуг перед народом и потомками - прославление идеалов свободы:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Следует отметить жанровое многообразие вольнолюбивой лирики Пушкина: это и ода, и элегия, и послания, и сонет, и лирические стихотворения. В них поэт сумел объединить разговорные и книжные элементы речи на основе народного языка. Пушкин исповедовал в своих лирических стихотворениях стиль ораторской, призывной речи, для чего включал в текст глаголы в повелительном наклонении, обращения. Поэт использует такие средства художественной выразительности, как символы (море, океан, звезда - символы свободы), анафоры («пока свободою горим, пока сердца для чести живы»), сравнения. Мотивы свободы в лирике Пушкина многообразны и оригинально воплощены в художественной форме стихотворений.
Вольнолюбивые стихи великого русского поэта сыграли важную роль в общественной жизни того времени. Творчество Пушкина повлияло на развитие гражданской русской поэзии: его дело продолжили М.Ю. Лермонтов, Н.А. Некрасов и другие поэты.

Совершенная любовь изгоняет страх.
Иоанн

1

Он сам почти миф, а история его – легенда. Чтобы повествовать о нем – надо быть французом, потому что одним людям этой нации удается объяснить другим то, чего они сами не понимают. Я говорю все это с тою целию, чтобы вперед испросить себе у моего читателя снисхождения ко всестороннему несовершенству моего рассказа о лице, воспроизведение которого стоило бы трудов гораздо лучшего мастера, чем я. Но Голован может быть скоро совсем позабыт, а это была бы утрата. Голован стоит внимания, и хотя я его знаю не настолько, чтобы мог начертать полное его изображение, однако я подберу и представлю некоторые черты этого не высокого ранга смертного человека, который сумел прослыть «несмертельным».
Прозвище «несмертельного», данное Головану, не выражало собою насмешки и отнюдь не было пустым, бессмысленным звуком – его прозвали несмертельным вследствие сильного убеждения, что Голован – человек особенный; человек, который не боится смерти. Как могло сложиться о нем такое мнение среди людей, ходящих под богом и всегда помнящих о своей смертности? Была ли на это достаточная причина, развившаяся в последовательной условности, или же такую кличку ему дала простота, которая сродни глупости?
Мне казалось, что последнее было вероятнее, но как судили о том другие – этого я не знаю, потому что в детстве моем об этом не думал, а когда я подрос и мог понимать вещи – «несмертельного» Голована уже не было на свете. Он умер, и притом не самым опрятным образом: он погиб во время так называемого в г.Орле «большого пожара», утонув в кипящей ямине, куда упал, спасая чью-то жизнь или чье-то добро. Однако «часть его большая, от тлена убежав, продолжала жить в благодарной памяти» , и я хочу попробовать занести на бумагу то, что я о нем знал и слышал, дабы таким образом еще продлилась на свете его достойная внимания память.

2

Несмертельный Голован был простой человек. Лицо его, с чрезвычайно крупными чертами, врезалось в моей памяти с ранних дней и осталось в ней навсегда. Я его встретил в таком возрасте, когда, говорят, будто бы дети еще не могут получать прочных впечатлений и износить из них воспоминаний на всю жизнь, но, однако, со мною случилось иначе. Случай этот отмечен моею бабушкою следующим образом:
«Вчера (26 мая 1835 г.) приехала из Горохова к Машеньке (моей матери), Семена Дмитрича (отца моего) не застала дома, по командировке его в Елец на следствие о страшном убийстве. Во всем доме были одни мы, женщины и девичья прислуга. Кучер уехал с ним (отцом моим), только дворник Кондрат оставался, а на ночь сторож в переднюю ночевать приходил из правления (губернское правление, где отец был советником). Сегодняшнего же числа Машенька в двенадцатом часу пошла в сад посмотреть цветы и кануфер полить, и взяла с собой Николушку (меня) на руках у Анны (поныне живой старушки). А когда они шли назад к завтраку, то едва Анна начала отпирать калитку, как на них сорвалась цепная Рябка, прямо с цепью, и прямо кинулась на грудцы Анне, но в ту самую минуту, как Рябка, опершись лапами, бросился на грудь Анне, Голован схватил его за шиворот, стиснул и бросил в погребное творило. Там его и пристрелили из ружья, а дитя спаслось».
Дитя это был я, и как бы точны ни были доказательства, что полуторагодовой ребенок не может помнить, что с ним происходило, я, однако, помню это происшествие.
Я, конечно, не помню, откуда взялась взбешенная Рябка и куда ее дел Голован, после того как она захрипела, барахтаясь лапами и извиваясь всем телом в его высоко поднятой железной руке; но я помню момент… только момент . Это было как при блеске молоньи среди темной ночи, когда почему-то вдруг видишь чрезвычайное множество предметов зараз: занавес кровати, ширму, окно, вздрогнувшую на жердочке канарейку и стакан с серебряной ложечкой, на ручке которой пятнышками осела магнезия. Таково, вероятно, свойство страха, имеющего большие очи. В одном таком моменте я как сейчас вижу перед собою огромную собачью морду в мелких пестринах – сухая шерсть, совершенно красные глаза и разинутая пасть, полная мутной пены в синеватом, точно напомаженном зеве… оскал, который хотел уже защелкнуться, но вдруг верхняя губа над ним вывернулась, разрез потянулся к ушам, а снизу судорожно задвигалась, как голый человеческий локоть, выпятившаяся горловина. Надо всем этим стояла огромная человеческая фигура с огромною головою, и она взяла и понесла бешеного пса. Во все это время лицо человека улыбалось .
Описанная фигура был Голован. Я боюсь, что совсем не сумею нарисовать его портрета именно потому, что очень хорошо и ясно его вижу.
В нем было, как в Петре Великом, пятнадцать вершков; сложение имел широкое, сухое и мускулистое; он был смугл, круглолиц, с голубыми глазами, очень крупным носом и толстыми губами. Волосы на голове и подстриженной бороде Голована были очень густые, цвета соли с перцем. Голова была всегда коротко острижена, борода и усы тоже стриженые. Спокойная и счастливая улыбка не оставляла лица Голована ни на минуту: она светилась в каждой черте, но преимущественно играла на устах и в глазах, умных и добрых, но как будто немножко насмешливых. Другого выражения у Голована как будто не было, по крайней мере, я иного не помню. К дополнению этого неискусного портрета Голована надо упомянуть об одной странности иди особенности, которая заключалась в его походке. Голован ходил очень скоро, всегда как будто куда-то поспешая, но не ровно, а с подскоком. Он не хромал, а, по местному выражению, «шкандыбал», то есть на одну, на правую, ногу наступал твердою поступью, а с левой подпрыгивал. Казалось, что эта нога у него не гнулась, а пружинила где-то в мускуле или в суставе. Так ходят люди на искусственной ноге, но у Голована она была не искусственная; хотя, впрочем, эта особенность тоже и не зависела от природы, а ее устроил себе он сам, и в этом была тайна, которую нельзя объяснить сразу.
Одевался Голован мужиком – всегда, летом и зимою, в пеклые жары и в сорокаградусные морозы, он носил длинный, нагольный овчинный тулуп, весь промасленный и почерневший. Я никогда не видал его в другой одежде, и отец мой, помню, частенько шутил над этим тулупом, называя его «вековечным».
По тулупу Голован подпоясывался «чекменным» ремешком с белым сбруйным набором, который во многих местах пожелтел, а в других – совсем осыпался и оставил наружу дратву да дырки. Но тулуп содержался в опрятности от всяких мелких жильцов – это я знал лучше других, потому что я часто сиживал у Голована за пазухой, слушая его речи, и всегда чувствовал себя здесь очень покойно.
Широкий ворот тулупа никогда не застегивался, а, напротив, был широко открыт до самого пояса. Здесь было «недро», представлявшее очень просторное помещение для бутылок со сливками, которые Голован поставлял на кухню Орловского дворянского собрания. Это был его промысел с тех самых пор, как он «вышел на волю» и получил на разживу «ермоловскую корову».
Могучую грудь «несмертельного» покрывала одна холщовая рубашка малороссийского покроя, то есть с прямым воротом, всегда чистая как кипень и непременно с длинною цветною завязкою. Эта завязка была иногда лента, иногда просто кусок шерстяной материи или даже ситца, но она сообщала наружности Голована нечто свежее и джентльменское, что ему очень шло, потому что он в самом деле был джентльмен.

3

Мы были с Голованом соседи. Наш дом в Орле был на Третьей Дворянской улице и стоял третий по счету от берегового обрыва над рекою Орликом. Место здесь довольно красиво. Тогда, до пожаров, это был край настоящего города. Вправо за Орлик шли мелкие хибары слободы, которая примыкала к коренной части, оканчивавшейся церковью Василия Великого. Сбоку был очень крутой и неудобный спуск по обрыву, а сзади, за садами, – глубокий овраг и за ним степной выгон, на котором торчал какой-то магазин. Тут по утрам шла солдатская муштра и палочный бой – самые ранние картины, которые я видел и наблюдал чаще всего прочего. На этом же выгоне, или, лучше сказать, на узкой полосе, отделявшей наши сады заборами от оврага, паслись шесть или семь коров Голована и ему же принадлежавший красный бык «ермоловской» породы. Быка Голован содержал для своего маленького, но прекрасного стада, а также разводил его в поводу «на подержанье» по домам, где имели в том хозяйственную надобность. Ему это приносило доход.
Средства Голована к жизни заключались в его удоистых коровах и их здоровом супруге. Голован, как я выше сказал, поставлял на дворянский клуб сливки и молоко, которые славились своими высокими достоинствами, зависевшими, конечно, от хорошей породы его скота и от доброго за ним ухода. Масло, поставляемое Голованом, было свежо, желто, как желток, и ароматно, а сливки «не текли», то есть если оборачивали бутылку вниз горлышком, то сливки из нее не лились струей, а падали как густая, тяжелая масса. Продуктов низшего достоинства Голован не ставил, и потому он не имел себе соперников, а дворяне тогда не только умели есть хорошо, но и имели чем расплачиваться. Кроме того, Голован поставлял также в клуб отменно крупные яйца от особенно крупных голландских кур, которых водил во множестве, и, наконец, «приготовлял телят», отпаивая их мастерски и всегда ко времени, например к наибольшему съезду дворян или к другим особенным случаям в дворянском круге.
В этих видах, обусловливающих средства Голована к жизни, ему было очень удобно держаться дворянских улиц, где он продовольствовал интересных особ, которых орловцы некогда узнавали в Паншине, в Лаврецком и в других героях и героинях «Дворянского гнезда».
Голован жил, впрочем, не в самой улице, а «на отлете». Постройка, которая называлась «Головановым домом», стояла не в порядке домов, а на небольшой террасе обрыва под левым рядом улицы. Площадь этой террасы была сажен в шесть в длину и столько же в ширину. Это была глыба земли, которая когда-то поехала вниз, но на дороге остановилась, окрепла и, не представляя ни для кого твердой опоры, едва ли составляла чью-нибудь собственность. Тогда это было еще возможно.
Голованову постройку в собственном смысле нельзя было назвать ни двором, ни домом. Это был большой, низкий сарай, занимавший все пространство отпавшей глыбы. Может быть, бесформенное здание это было здесь возведено гораздо ранее, чем глыбе вздумалось спуститься, и тогда оно составляло часть ближайшего двора, владелец которого за ним не погнался и уступил его Головану за такую дешевую цену, какую богатырь мог ему предложить. Помнится мне даже, как будто говорили, что сарай этот был подарен Головану за какую-то услугу, оказывать которые он был большой охотник и мастер.
Сарай был переделен надвое: одна половина, обмазанная глиной и выбеленная, с тремя окнами на Орлик, была жилым помещением Голована и находившихся при нем пяти женщин, а в другой были наделаны стойла для коров и быка. На низком чердаке жили голландские куры и черный «шпанский» петух, который жил очень долго и считался «колдовской птицей». В нем Голован растил петуший камень, который пригоден на множество случаев: на то, чтобы счастье приносить, отнятое государство из неприятельских рук возвращать и старых людей на молодых переделывать. Этот камень зреет семь лет и созревает только тогда, когда петух петь перестанет.
Сарай был так велик, что оба отделения – жилое и скотское – были очень просторны, но, несмотря на всю о них заботливость, плохо держали тепло. Впрочем, тепло нужно было только для женщин, а сам Голован был нечувствителен к атмосферным переменам и лето и зиму спал на ивняковой плетенке в стойле, возле любимца своего – красного тирольского быка «Васьки». Холод его не брал, и это составляло одну из особенностей этого мифического лица, через которые он получил свою баснословную репутацию.
Из пяти женщин, живших с Голованом, три были его сестры, одна мать, а пятая называлась Павла, или, иногда, Павлагеюшка. Но чаще ее называли «Голованов грех». Так я привык слышать с детства, когда еще даже и не понимал значения этого намека. Для меня эта Павла была просто очень ласковою женщиною, и я как сейчас помню ее высокий рост, бледное лицо с ярко-алыми пятнами на щеках и удивительной черноты и правильности бровями.
Такие черные брови правильными полукругами можно видеть только на картинах, изображающих персиянку, покоящуюся на коленях престарелого турка. Наши девушки, впрочем, знали и очень рано сообщили мне секрет этих бровей: дело заключалось в том, что Голован был зелейник и, любя Павлу, чтобы ее никто не узнал, – он ей, сонной, помазал брови медвежьим салом. После этого в бровях Павлы, разумеется, не было уже ничего удивительного, а она к Головану привязалась не своею силою.
Наши девушки все это знали.
Сама Павла была чрезвычайно кроткая женщина и «все молчала». Она была столь молчалива, что я никогда не слыхал от нее более одного, и то самого необходимого слова: «здравствуй», «садись», «прощай». Но в каждом этом коротком слове слышалась бездна привета, доброжелательства и ласки. То же самое выражал звук ее тихого голоса, взгляд серых глаз и каждое движение. Помню тоже, что у нее были удивительно красивые руки, что составляет большую редкость в рабочем классе, а она была такая работница, что отличалась деятельностью даже в трудолюбивой семье Голована.
У них у всех было очень много дела: сам «несмертельный» кипел в работе с утра до поздней ночи. Он был и пастух, и поставщик, и сыровар. С зарею он выгонял свое стадо за наши заборы на росу и все переводил своих статных коров с обрывца на обрывец, выбирая для них, где потучнее травка. В то время, когда у нас в доме вставали. Голован являлся уже с пустыми бутылками, которые забирал в клубе вместо новых, которые снес туда сегодня; собственноручно врубал в лед нашего ледника кувшины нового удоя и говорил о чем-нибудь с моим отцом, а когда я, отучившись грамоте, шел гулять в сад, он уже опять сидел под нашим заборчиком и руководил своими коровками. Здесь была в заборе маленькая калиточка, через которую я мог выходить к Головану и разговаривать с ним. Он так хорошо умел рассказывать сто четыре священные истории, что я их знал от него, никогда не уча их по книге. Сюда же приходили к нему, бывало, какие-то простые люди – всегда за советами. Иной, бывало, как придет, так и начинает:
– Искал тебя, Голованыч, посоветуй со мной.
– Что такое?
– А вот то-то и то-то; в хозяйстве что-нибудь расстроилось или семейные нелады.
Чаще приходили с вопросами этой второй категории. Голованыч слушает, а сам ивнячок плетет или на коровок покрикивает и все улыбается, будто без внимания, а потом вскинет своими голубыми глазами на собеседника и ответит:
– Я, брат, плохой советник! Бога на совет призови.
– А как его призовешь?
– Ох, брат, очень просто: помолись да сделай так, как будто тебе сейчас помирать надо. Вот скажи-ка мне: как бы ты в таком разе сделал?
Тот подумает и ответит.
Голован или согласится, или же скажет:
– А я бы, брат, умираючи вот как лучше сделал.
И рассказывает, по обыкновению, все весело, со всегдашней улыбкой.
Должно быть, его советы были очень хороши, потому что всегда их слушали и очень его за них благодарили.
Мог ли у такого человека быть «грех» в лице кротчайшей Павлагеюшки, которой в то время, я думаю, было с небольшим лет тридцать, за пределы которых она и не перешла далее? Я не понимал этого «греха» и остался чист от того, чтобы оскорбить ее и Голована довольно общими подозрениями. А повод для подозрения был, и повод очень сильный, даже, если судить по видимости, неопровержимый. Кто она была Головану? Чужая. Этого мало: он ее когда-то знал, он был одних с нею господ, он хотел на ней жениться, но это не состоялось: Голована дали в услуги герою Кавказа Алексею Петровичу Ермолову, а в это время Павлу выдали замуж за наездника Ферапонта, по местному выговору «Хранена». Голован был нужный и полезный слуга, потому что он умел все, – он был не только хороший повар и кондитер, но и сметливый и бойкий походный слуга. Алексей Петрович платил за Голована, что следовало, его помещику, и, кроме того, говорят, будто дал самому Головану взаймы денег на выкуп. Не знаю, верно ли это, но Голован действительно вскоре по возвращении от Ермолова выкупился и всегда называл Алексея Петровича своим «благодетелем». Алексей же Петрович по выходе Голована на волю подарил ему на хозяйство хорошую корову с теленком, от которых у того и пошел «ермоловский завод».

4

Когда именно Голован поселился в сарае на обвале, – этого я совсем не знаю, но это совпадало с первыми днями его «вольного человечества», – когда ему предстояла большая забота о родных, оставшихся в рабстве. Голован был выкуплен самолично один, а мать, три его сестры и тетка, бывшая впоследствии моею нянькою, оставались «в крепости». В таком же положении была и нежно любимая ими Павла, или Павлагеюшка. Голован ставил первою заботою всех их выкупить, а для этого нужны были деньги. По мастерству своему он мог бы идти в повара или в кондитеры, но он предпочел другое, именно молочное хозяйство, которое и начал при помощи «ермоловской коровы». Было мнение, что он избрал это потому, что сам был молокан . Может быть, это значило просто, что он все возился с молоком, но может быть, что название это метило прямо на его веру, в которой он казался странным, как и во многих иных поступках. Очень возможно, что он на Кавказе и знал молоканов и что-нибудь от них позаимствовал. Но это относится к его странностям, до которых дойдет ниже.
Молочное хозяйство пошло прекрасно: года через три у Голована было уже две коровы и бык, потом три, четыре, и он нажил столько денег, что выкупил мать, потом каждый год выкупал по сестре, и всех их забирал и сводил в свою просторную, но прохладную лачугу. Так лет в шесть-семь он высвободил всю семью, но красавица Павла у него улетела. К тому времени, когда он мог и ее выкупить, она была уже далеко. Ее муж, наездник Храпон, был плохой человек – он не угодил чем-то барину и, в пример прочим, был отдан в рекруты без зачета.
В службе Храпон попал в «скачки», то есть верховые пожарной команды в Москву, и вытребовал туда жену; но вскоре и там сделал что-то нехорошее и бежал, а покинутая им жена, имея нрав тихий и робкий, убоялась коловратностей столичной жизни и возвратилась в Орел. Здесь она тоже не нашла на старом месте никакой опоры и, гонимая нуждою, пришла к Головану. Тот, разумеется, ее тотчас же принял и поместил у себя в одной и той же просторной горнице, где жили его сестры и мать. Как мать и сестры Голована смотрели на водворение Павлы, – я доподлинно не знаю, но водворение ее в их доме не посеяло никакой распри. Все женщины жили между собою очень дружно и даже очень любили бедную Павлагеюшку, а Голован всем им оказывал равную внимательность, а особенное почтение оказывал только матери, которая была уже так стара, что он летом выносил ее на руках и сажал на солнышко, как больного ребенка. Я помню, как она «заходилась» ужасным кашлем и все молилась «о прибрании».
Все сестры Голована были пожилые девушки и все помогали брату в хозяйстве: они убирали и доили коров, ходили за курами и пряли необыкновенную пряжу, из которой потом ткали необыкновенные же и никогда мною после этого не виданные ткани. Пряжа эта называлась очень некрасивым словом «поплевки». Материал для нее приносил откуда-то в кульках Голован, и я видел и помню этот материал: он состоял из небольших суковатых обрывочков разноцветных бумажных нитей. Каждый обрывочек был длиною от вершка до четверти аршина, и на каждом таком обрывочке непременно был более или менее толстый узелок или сучок. Откуда Голован брал эти обрывки – я не знаю, но очевидно, что это был фабричный отброс. Так мне и говорили его сестры.
– Это, – говорили, – миленький, где бумагу прядут и ткут, так – как до такого узелка дойдут, сорвут его да на пол и сплюнут – потому что он в берда не идет, а братец их собирает, а мы из них вот тепленькие одеяльца делаем.
Я видал, как они все эти обрывки нитей терпеливо разбирали, связывали их кусочек с кусочком, наматывали образовывающуюся таким образом пеструю, разноцветную нить на длинные шпули; потом их трастили, ссучивали еще толще, растягивали на колышках по стене, сортировали что-нибудь одноцветное для каем и, наконец, ткали из этих «поплевок» через особое бердо «поплевковые одеяла». Одеяла эти с виду были похожи на нынешние байковые: так же у каждого из них было по две каймы, но само полотно всегда было мрамористое. Узелки в них как-то сглаживались от ссучивания и хотя были, разумеется, очень заметны, но не мешали этим одеялам быть легкими, теплыми и даже иногда довольно красивыми. Притом же они продавались очень дешево – меньше рубля за штуку.
Эта кустарная промышленность в семье Голована шла без остановки, и он, вероятно, находил сбыт поплевковым одеялам без затруднения.
Павлагеюшка тоже вязала и сучила поплевки и ткала одеяла, но, кроме того, она, по усердию к приютившей ее семье, несла еще все самые тяжелые работы в доме: ходила под кручу на Орлик за водою, носила топливо, и прочее, и прочее.
Дрова уже и тогда в Орле были очень дороги, и бедные люди отапливались то гречневою лузгою, то навозом, а последнее требовало большой заготовки.
Все это и делала Павла своими тонкими руками, в вечном молчании, глядя на свет божий из-под своих персидских бровей. Знала ли она, что ее имя «грех», – я не сведущ, но таково было ее имя в народе, который твердо стоит за выдуманные им клички. Да и как иначе: где женщина, любящая, живет в доме у мужчины, который ее любил и искал на ней жениться, – там, конечно, грех. И действительно, в то время, когда я ребенком видал Павлу, она единогласно почиталась «Головановым грехом», но сам Голован не утрачивал через это ни малейшей доли общего уважения и сохранял прозвище «несмертельного».

5

«Несмертельным» стали звать Голована в первый год, когда он поселился в одиночестве над Орликом с своею «ермоловскою коровою» и ее теленком. Поводом к тому послужило следующее вполне достоверное обстоятельство, о котором никто не вспомнил во время недавней «прокофьевской» чумы. Было в Орле обычное лихолетье, а в феврале на день св.Агафьи Коровницы по деревням, как надо, побежала «коровья смерть». Шло это, яко тому обычай есть и как пишется в универсальной книге, иже глаголется Прохладный вертоград : «Как лето сканчевается, а осень приближается, тогда вскоре моровое поветрие начинается. А в то время надобе всякому человеку на всемогущего бога упование возлагати и на пречистую его матерь и силою честного креста ограждатися и сердце свое воздержати от кручины, и от ужасти, и от тяжелой думы, ибо через сие сердце человеческое умаляется и скоро порса и язва прилепляется – мозг и сердце захватит, осилеет человека и борзо умрет». Было все это тоже при обычных картинах нашей природы, «когда стают в осень туманы густые и темные и ветер с полуденной страны и последи дожди и от солнца воскурение земли, и тогда надобе на ветр не ходити, а сидети во избе в топленой и окон не отворяти, а добро бы, чтобы в том граде ни жити и из того граду отходити в места чистые». Когда, то есть в каком именно году последовал мор, прославивший Голована «несмертельным», – этого я не знаю. Такими мелочами тогда сильно не занимались и из-за них не поднимали шума, как вышло из-за Наума Прокофьева. Местное горе в своем месте и кончалось, усмиряемое одним упованием на бога и его пречистую матерь, и разве только в случае сильного преобладания в какой-нибудь местности досужего «интеллигента» принимались своеобычные оздоровляющие меры: «во дворех огнь раскладали ясный, дубовым древом, дабы дым расходился, а в избах курили пелынею и можжевеловыми дровами и листвием рутовым». Но все это мог делать только интеллигент, и притом при хорошем зажитке, а смерть борзо брала не интеллигента, но того, кому ни в избе топленой сидеть некогда, да и древом дубовым раскрытый двор топить не по силам. Смерть шла об руку с голодом и друг друга поддерживали. Голодающие побирались у голодающих, больные умирали «борзо», то есть скоро, что крестьянину и выгоднее. Долгих томлений не было, не было слышно и выздоравливающих. Кто заболел, тот «борзо» и помер, кроме одного . Какая это была болезнь – научно не определено, но народно ее звали «пазуха», или «веред» , или «жмыховой пупырух», или даже просто «пупырух». Началось это с хлебородных уездов, где, за неимением хлеба, ели конопляный жмых. В Карачевском и Брянском уездах, где крестьяне мешали горсть непросевной муки с толченой корою, была болезнь иная, тоже смертоносная, но не «пупырух». «Пупырух» показался сначала на скоте, а потом передавался людям. «У человека под пазухами или на шее садится болячка червена, и в теле колотье почюет, и внутри негасимое горячество или во удесех некая студеность и тяжкое воздыхание и не может воздыхати – дух в себя тянет и паки воспускает; сон найдет, что не может перестать спать; явится горесть, кислость и блевание; в лице человек сменится, станет образом глиностен и борзо помирает». Может быть, это была сибирская язва, может быть, какая-нибудь другая язва, но только она была губительна и беспощадна, а самое распространенное название ей, опять повторяю, было «пупырух». Вскочит на теле прыщ, или по-простонародному «пупырушек», зажелтоголовится, вокруг зардеет, и к суткам начинает мясо отгнивать, а потом борзо и смерть. Скорая смерть представлялась, впрочем, «в добрых видах». Кончина приходила тихая, не мучительная, самая крестьянская, только всем помиравшим до последней минутки хотелось пить. В этом и был весь недолгий и неутомительный уход, которого требовали, или, лучше сказать, вымаливали себе больные. Однако уход за ними даже в этой форме был не только опасен, но почти невозможен, – человек, который сегодня подавал пить заболевшему родичу, – завтра сам заболевал «пупырухом», и в доме нередко ложилось два и три покойника рядом. Остальные в осиротелых семьях умирали без помощи – без той единственной помощи, о которой заботится наш крестьянин, «чтобы было кому подать напиться». Вначале такой сирота поставит себе у изголовья ведерко с водою и черпает ковшиком, пока рука поднимается, а потом ссучит из рукава или из подола рубашки соску, смочит ее, сунет себе в рот, да так с ней и закостенеет.
Большое личное бедствие – плохой учитель милосердия. По крайней мере, оно нехорошо действует на людей обыкновенной, заурядной нравственности, не возвышающейся за черту простого сострадания. Оно притупляет чувствительность сердца, которое само тяжко страдает и полно ощущения собственных мучений. Зато в этакие горестные минуты общего бедствия среда народная выдвигает из себя героев великодушия, людей бесстрашных и самоотверженных. В обыкновенное время они не видны и часто ничем не выделяются из массы: но наскочит на людей «пупырушек», и народ выделяет из себя избранника, и тот творит чудеса, которые делают его лицом мифическим, баснословным, «несмертельным». Голован был из таких и в первый же мор превзошел и затмил в народном представлении другого здешнего замечательного человека, купца Ивана Ивановича Андросова. Андросов был честный старик, которого уважали и любили за доброту и справедливость, ибо он «близко-помещен» был ко всем народным бедствиям. Помогал он и в «мору», потому что имел списанным «врачевание» и «все оное переписывал и множил». Списания эти у него брали и читали по разным местам, но понять не могли и «приступить не знали». Писано было: «Аще болячка явится поверх главы или ином месте выше пояса, – пущай много кровь из медианы; аще явится на челе, то пущай скоро кровь из-под языка; аще явится подле ушей и под бородою, пущай из сефалиевы жилы, аще же явится под пазухами, то, значит, сердце больно, и тогда в той стороне медиан отворяй». На всякое место, «где тягостно услышишь», расписано было, какую жилу отворять: «сафенову» , или «против большого перста, или жилу спатику, полуматику, или жилу базику » с наказом «пущать из них кровь течи, дондеже зелена станет и переменится». А лечить еще «левкарем да антелем, печатною землею да землею армейскою; вином малмозеею, да водкой буглосовою, вирианом виницейским, митридатом да сахаром монюс-кристи», а входящим к больному «держать во рте Дягилева корение, а в руках – пелынь, а ноздри сворбориновым уксусом помазаны и губу в уксусе мочену жохать». Никто ничего в этом понять не мог, точно в казенном указе, в котором писано и переписано, то туда, то сюда и «в дву потомуж». Ни жил таких не находили, ни вина малмозеи, ни земли арменской, ни водки буглосовой, и читали люди списания добрего старичка Андросова более только для «утоли моя печали». Применять же из них могли одни заключительные слова: «а где бывает мор, и в те места не надобе ходить, а отходити прочь». Это и соблюдали во множестве, и сам Иван Иванович держал тое ж правило и сидел в избе топленой и раздавал врачебные списания в подворотенку, задерживая в себе дух и держа во рту дягиль-корень. К больным можно было безопасно входить только тем, у кого есть оленьи слезы или безоар –камень; но ни слез оленьих, ни камня безоара у Ивана Ивановича не было, а в аптеках на Болховской улице камень хотя, может быть, и водился, но аптекаря были – один из поляков, а другой немец, к русским людям надлежащей жалости не имели и безоар-камень для себя берегли. Это было вполне достоверно потому, что один из двух орловских аптекарей как потерял свой безоар, так сейчас же на дороге у него стали уши желтеть, око одно ему против другого убавилось, и он стал дрожать и хоша желал вспотеть и для того велел себе дома к подошвам каленый кирпич приложить, однако не вспотел, а в сухой рубахе умер. Множество людей искали потерянный аптекарем безоар, и кто-то его нашел, только не Иван Иванович, потому что он тоже умер.
И вот в это-то ужасное время, когда интеллигенты отирались уксусом и не испускали духу, по бедным слободским хибаркам еще ожесточеннее пошел «пупырух»; люди начали здесь умирать «соплошь и без всякой помощи», – и вдруг там, на ниве смерти, появился с изумительным бесстрашием Голован. Он, вероятно, знал или думал, будто знает, какую-то медицину, потому что клал на опухоли больных своего приготовления «кавказский пластырь»; но этот его кавказский, или ермоловский, пластырь помогал плохо. «Пупырухов» Голован не вылечивал, так же как и Андросов, но зато велика была его услуга больным и здоровым в том отношении, что он безбоязненно входил в зачумленные лачуги и поил зараженных не только свежею водою, но и снятым молоком, которое у него оставалось из-под клубных сливок. Утром рано до зари переправлялся он на снятых с петель сарайных воротищах через Орлик (лодки здесь не было) и с бутылками за необъятным недром шнырял из лачужки в лачужку, чтобы промочить из скляницы засохшие уста умирающих или поставить мелом крест на двери, если драма жизни здесь уже кончилась и занавесь смерти закрылась над последним из актеров.
С этих пор доселе малоизвестного Голована широко узнали во всех слободах, и началось к нему большое народное тяготение. Имя его, прежде знакомое прислуге дворянских домов, стали произносить с уважением в народе; начали видеть в нем человека, который не только может «заступить умершего Ивана Ивановича Андросова, а даже более его означать у бога и у людей». А самому бесстрашию Голована не умедлили подыскать сверхъестественное объяснение: Голован, очевидно, что-то знал, и в силу такого знахарства он был «несмертельный»…
Позже оказалось, что это так именно и было: это помог всем разъяснить пастух Панька, который видел за Голованом вещь невероятную, да подтверждалось это и другими обстоятельствами.
Язва Голована не касалась. Во все время, пока она свирепствовала в слободах, ни сам он, ни его «ермоловская» корова с бычком ничем не заболели; но этого мало: самое важное было то, что он обманул и извел, или, держась местного говора, «изништожил» саму язву, и сделал то, не пожалев теплой крови своей за народушко.
Потерянный аптекарем безоар-камень был у Голована. Как он ему достался – это было неизвестно. Полагали, что Голован нес сливки аптекарю для «обыденной мази» и увидал этот камень и утаил его. Честно это или не честно было произвести такую утайку, про то строгой критики не было, да и быть не должно. Если не грех взять и утаить съедомое, потому что съедомое бог всем дарствует, то тем паче не предосудительно взять целебное вещество, если оно дано к общему спасению. Так у нас судят – так и я сказываю. Голован же, утаив аптекарев камень, поступил с ним великодушно, пустив его на общую пользу всего рода христианского.
Все это, как я выше уже сказал, обнаружил Панька, а общий разум мирской это выяснил.

6

Панька, разноглазый мужик с выцветшими волосами, был подпаском у пастуха, и, кроме общей пастушьей должности, он еще гонял по утрам на росу перекрещиванских коров. В одно из таких ранних своих занятий он и подсмотрел все дело, которое вознесло Голована на верх величия народного.
Это было по весне, должно быть, вскоре после того, как выехал на русские поля изумрудные молодой Егорий светлохрабрый, по локоть руки в красном золоте, по колени ноги в чистом серебре, во лбу солнце, в тылу месяц, по концам звезды перехожие, а божий люд честной-праведный выгнал встреч ему мал и крупен скот. Травка была еще так мала, что овца и коза ею едва-едва наедались, а толстогубая корова мало могла захватывать. Но под плетнями в тенях и по канавкам уже ботвели полынь и крапива, которые с росой за нужду елися.
Выгнал Панька перекрещиванских коров рано, еще затемно, и прямо бережком около Орлика прогнал за слободу на полянку, как раз напротив конца Третьей Дворянской улицы, где с одной стороны по скату шел старый, так называвшийся «Городецкий» сад, а слева на своем обрывке лепилось Голованово гнездо.
Было еще холодно, особенно перед зарею, по утрам, а кому спать хочется, тому еще холоднее кажется. Одежда на Паньке была, разумеется, плохая, сиротская, какая-нибудь рвань с дырой на дыре. Парень вертится на одну сторону, вертится на другую, молит, чтобы святой Федул на него теплом подул, а наместо того все холодно. Только заведет глаза, а ветерок заюлит, заюлит в прореху и опять разбудит. Однако молодая сила взяла свое: натянул Панька свитку на себя совсем сверх головы, шалашиком, и задремал. Час какой не расслышал, потому что зеленая богоявленская колокольня далеко. А вокруг никого, нигде ни одной души человеческой, только толстые купеческие коровы пыхтят да нет-нет в Орлике резвый окунь всплеснет. Дремлется пастуху и в дырявой свитке. Но вдруг как будто что-то его под бок толкнуло, вероятно, зефир где-нибудь еще новую дыру нашел. Панька вскинулся, повел спросонья глазами, хотел крикнуть: «Куда, комолая», – и остановился. Показалось ему, что кто-то на той стороне спускается с кручи. Может быть, вор хочет закопать в глине что-нибудь краденое. Панька заинтересовался; может быть, он подстережет вора и накроет его либо закричит ему «чур вместе», а еще лучше, постарается хорошенько заметить похоронку да потом переплывет днем Орлик, выкопает и все себе без раздела возьмет.
Панька воззрился и все на кручу за Орлик смотрит. А на дворе еще чуть серело.
Вот кто-то спускается с кручи, сошел, стал на воду и идет. Да так просто идет по воде, будто посуху, и не плескает ничем, а только костыльком подпирается. Панька оторопел. Тогда в Орле из мужского монастыря чудотворца ждали, и голоса уже из подполицы слышали. Началось это сразу после «Никодимовых похорон» . Архиерей Никодим был злой человек, отличившийся к концу своей земной карьеры тем, что, желая иметь еще одну кавалерию, он из угодливости сдал в солдаты очень много духовных, между которыми были и единственные сыновья у отцов и даже сами семейные дьячки и пономари. Они выходили из города целой партией, заливаясь слезами. Провожавшие их также рыдали, и самый народ, при всей своей нелюбви к многоовчинному поповскому брюху, плакал и подавал им милостыню. Самому партионному офицеру было их так жалко, что он, желая положить конец слезам, велел новым рекрутам запеть песню, а когда они хором стройно и громко затянули ими же сложенную песню:

Архирей наш Никодим
Архилютый крокодил,

То будто бы и сам офицер заплакал. Все Это тонуло в море слез и чувствительным душам представлялось злом, вопиющим на небо. И действительно – как достигло их вопленье до неба, так в Орле пошли «гласы». Сначала «гласы» были невнятные и неизвестно от кого шли, но когда Никодим вскоре после этого умер и был погребен под церковью, то пошла явная речь от прежде его погребенного там епископа (кажется, Аполлоса) . Прежде отшедший епископ был недоволен новым соседством и, ничем не стесняясь, прямо говорил: «Возьмите вон отсюда это падло, душно мне с ним». И даже угрожал, что если «падло» не уберут, то он сам «уйдет и в другом городе явится». Это многие люди слышали. Как, бывало, пойдут в монастырь ко всенощной и, отстояв службу, идут назад, им и слышно: стонет старый архиерей: «Возьмите падло». Всем очень желалось, чтобы заявление доброго покойника было исполнено, но не всегда внимательное к нуждам народа начальство не выбрасывало Никодима, и явно открывавшийся угодник всякую минуту мог «сойти с двора».
Вот не что иное, как это самое, теперь и происходило: угодник уходит, и видит его только один бедный пастушок, который так от этого растерялся, что не только не задержал его, но даже не заметил, как святой уже и из глаз у него пропал. На дворе же только чуть начало светать. Со светом к человеку прибывает смелости, с смелостью усиливается любознательность. Панька захотел подойти к самой воде, через которую только что проследовало таинственное существо; но едва он подошел, как видит, тут мокрые воротища к бережку шестом приткнуты. Дело выяснилось: значит, это не угодник проследовал, а просто проплыл несмертельный Голован: верно, он пошел каких-нибудь обезродевших ребятишек из недра молочком приветить. Панька подивился: когда этот Голован и спит!.. Да и как он, этакой мужичище, плавает на этакой посудине – на половинке ворот? Правда, что Орлик река не великая и воды его, захваченные пониже запрудою, тихи, как в луже, но все-таки каково это на воротах плавать?
Паньке захотелось самому это попробовать. Он стал на воротца, взял шестик да, шаля, и переехал на ту сторону, а там сошел на берег Голованов дом посмотреть, потому что уже хорошо забрезжило, а между тем Голован в ту минуту и кричит с той стороны: «Эй! кто мои ворота угнал! назад давай!»
Панька был малый не большой отваги и не приучен был рассчитывать на чье-либо великодушие, а потому испугался и сделал глупость. Вместо того чтобы подать Головану назад его плот, Панька взял да и схоронился в одну из глиняных ямок, которых тут было множество. Залег Панька в яминку и сколько его Голован ни звал с той стороны, он не показывается. Тогда Голован, видя, что ему не достать своего корабля, сбросил тулуп, разделся донага, связал весь свой гардероб ремнем, положил на голову и поплыл через Орлик. А вода была еще очень холодна.
Панька об одном заботился, чтобы Голован его не увидал и не побил, но скоро его внимание было привлечено к другому. Голован переплыл реку и начал было одеваться, но вдруг присел, глянул себе под левое колено и остановился.
Было это так близко от яминки, в которой прятался Панька, что ему все было видно из-за глыбинки, которою он мог закрываться. И в это время уже было совсем светло, заря уже румянела, и хотя большинство горожан еще спали, но под городецким садом появился молодой парень с косою, который начал окашивать и складывать в плетушку крапиву.
Голован заметил косаря и, встав на ноги, в одной рубахе, громко крикнул ему:
– Малец, дай скорей косу!
Малец принес косу, а Голован говорит ему:
– Поди мне большой лопух сорви, – и как парень от него отвернулся, он снял косу с косья, присел опять на корточки, оттянул одною рукою икру у ноги, да в один мах всю ее и отрезал прочь. Отрезанный шмат мяса величиною в деревенскую лепешку швырнул в Орлик, а сам зажал рану обеими руками и повалился.
Увидев это, Панька про все позабыл, выскочил и стал звать косаря.
Парни взяли Голована и перетащили к нему в избу, а он здесь пришел в себя, велел достать из коробки два полотенца и скрутить ему порез как можно крепче. Они стянули его изо всей силы, так что кровь перестала.
Тогда Голован велел им поставить около него ведерце с водою и ковшик, а самим идти к своим делам, и никому про то, что было, не сказывать. Они же пошли и, трясясь от ужасти, всем рассказали. А услыхавшие про это сразу догадались, что Голован это сделал неспроста, а что он таким образом, изболясь за людей, бросил язве шмат своего тела на тот конец, чтобы он прошел жертвицей по всем русским рекам из малого Орлика в Оку, из Оки в Волгу, по всей Руси великой до широкого Каспия, и тем Голован за всех отстрадал, а сам он от этого не умрет, потому что у него в руках аптекарев живой камень и он человек «несмертельный».
Сказ этот пришел всем по мысли, да и предсказание оправдалось. Голован не умер от своей страшной раны. Лихая же хвороба после этой жертвы действительно прекратилась, и настали дни успокоения: поля и луга уклочились густой зеленью, и привольно стало по ним разъезжать молодому Егорию светлохраброму, по локоть руки в красном золоте, по колени ноги в чистом серебре, во лбу солнце, в тылу месяц, а по концам звезды перехожие. Отбелились холсты свежею юрьевой росою, выехал вместо витязя Егория в поле Иеремия пророк с тяжелым ярмом, волоча сохи да бороны, засвистали соловьи в Борисов день, утешая мученика, стараниями святой Мавры засинела крепкая рассада, прошел Зосима святой с долгим костылем, в набалдашнике пчелиную матку пронес; минул день Ивана Богословца, «Николина батюшки», и сам Никола отпразднован, и стал на дворе Симон Зилот, когда земля именинница. На землины именины Голован вылез на завалинку и с той поры мало-помалу ходить начал и снова за свое дело принялся. Здоровье его, по-видимому, нимало не пострадало, но только он «шкандыбать» стал – на левую ножку подпрыгивал.
О трогательности и отваге его кровавого над собою поступка люди, вероятно, имели высокое мнение, но судили о нем так, как я сказал: естественных причин ему не доискивались, а, окутав все своею фантазиею, сочинили из естественного события баснословную легенду, а из простого, великодушного Голована сделали мифическое лицо, что-то вроде волхва, кудесника, который обладал неодолимым талисманом и мог на все отважиться и нигде не погибнуть.
Знал или не знал Голован, что ему присвоивала такие дела людская молва, – мне неизвестно. Однако я думаю, что он знал, потому что к нему очень часто обращались с такими просьбами и вопросами, с которыми можно обращаться только к доброму волшебнику. И он на многие такие вопросы давал «помогательные советы», и вообще ни за какой спрос не сердился. Бывал он по слободам и за коровьего врача, и за людского лекаря, и за инженера, и за звездочия, и за аптекаря. Он умел сводить шелуди и коросту опять-таки какою-то «ермоловской мазью», которая стоила один медный грош на трех человек; вынимал соленым огурцом жар из головы; знал, что травы надо собирать с Ивана до полу-Петра, и отлично «воду показывал», то есть где можно колодец рыть. Но это он мог, впрочем, не во всякое время, а только с начала июня до св.Федора Колодезника, пока «вода в земле слышно как идет по суставчикам». Мог Голован сделать и все прочее, что только человеку надо, но на остальное у него перед богом был зарок дан за то, чтобы пупырух остановился. Тогда он это кровью своею подтвердил и держал крепко-накрепко. Зато его и бог любил и миловал, а деликатный в своих чувствах народ никогда не просил Голована о чем не надобно. По народному этикету это так у нас принято.
Головану, впрочем, столь не тягостно было от мистического облака, которым повивала его народная fama , что он не употреблял, кажется, никаких усилий разрушить все, что о нем сложилось. Он знал, что это напрасно.
Когда я с жадностью пробегал листы романа Виктора Гюго «Труженики моря» и встретил там Жильята, с его гениально очерченной строгостью к себе и снисходительностью к другим, достигшей высоты совершенного самоотвержения, я был поражен не одним величием этого облика и силою его изображения, но также и тождеством гернсейского героя с живым лицом, которого я знал под именем Голована. В них жил один дух и бились самоотверженным боем сходные сердца. Не много разнились они и в своей судьбе: во всю жизнь вокруг них густела какая-то тайна, именно потому, что они были слишком чисты и ясны, и как одному, так и другому не выпало на долю ни одной капли личного счастья.

7

Голован, как и Жильят, казался «сумнителен в вере».
Думали, что он был какой-нибудь раскольник, но это еще не важно, потому что в Орле в то время было много всякого разноверия: там были (да, верно, и теперь есть) и простые староверы, и староверы не простые, – и федосеевцы, «пилипоны», и перекрещиванцы, были даже хлысты и «люди божий», которых далеко высылали судом человеческим. Но все эти люди крепко держались своего стада и твердо порицали всякую иную веру, – особились друг от друга в молитве и ядении, и одних себя разумели на «пути правом». Голован же вел себя так, как будто он даже совсем не знал ничего настоящего о наилучшем пути, а ломал хлеб от своей краюхи без разбору каждому, кто просил, и сам садился за чей угодно стол, где его приглашали. Даже жиду Юшке из гарнизона он давал для детей молока. Но нехристианская сторона этого последнего поступка по любви народа к Головану нашла себе кое-какое извинение: люди проникли, что Голован, задабривая Юшку, хотел добыть у него тщательно сохраняемые евреями «иудины губы», которыми можно перед судом отолгаться, или «волосатый овощ», который жидам жажду тушит, так что они могут вина не пить. Но что совсем было непонятно в Головане, это то, что он водился с медником Антоном, который пользовался в рассуждении всех настоящих качеств самою плохою репутациею. Этот человек ни с кем не соглашался в самых священных вопросах, а выводил какие-то таинственные зодии и даже что-то сочинял. Жил Антон в слободе, в пустой горенке на чердаке, платя по полтине в месяц, но держал там такие страшные вещи, что к нему никто не заходил, кроме Голована. Известно было, что Антон имел здесь план, рекомый «зодии» , и стекло, которым «с солнца огонь изводил»; а кроме того, у него был лаз на крышу, куда он вылезал ночами наружу, садился, как кот, у трубы, «выставлял плезирную трубку» и в самое сонное время на небо смотрел. Приверженность Антона к этому инструменту не знала пределов, особенно в звездные ночи, когда ему видны были все зодии. Как только прибежит от хозяина, где работал медную работу, – сейчас проскользнет через свою горенку и уже лезет из слухового окна на крышу, и если есть на небе звезды, он целые ночи сидит и все смотрит. Ему это могли бы простить, если бы он был ученый или, по крайней мере, немец, но как он был простой русский человек – его долго отучали, не раз доставали шестами и бросали навозом и дохлой кошкой, но он ничему не внимал и даже не замечал, как его тычут. Все, смеясь, звали его «Астроном», а он и в самом деле был астроном я и мои товарищ по гимназии, нынче известный русский математик К.Д.Краевич, знавали этого антика в конце сороковых годов, когда мы были в третьем классе Орловской гимназии и жили вместе в доме Лосевых; «Антон-астроном» (тогда уже престарелый) действительно имел кое-какие понятия о небесных светилах и о законах вращения, но главное, что было интересно: он сам приготовлял для своих труб стекла, отшлифовывая их песком и камнем, из донышек толстых хрустальных стаканов, и через них он оглядывал целое небо… жил он нищим, но не чувствовал своей нищеты, потому что находился в постоянном восторге от «зодии» (прим.авт.)]. Человек он был тихий и очень честный, но вольнодумец; уверял, что земля вертится и что мы бываем на ней вниз головами. За эту последнюю очевидную несообразность Антон был бит и признан дурачком, а потом, как дурачок, стал пользоваться свободою мышления, составляющего привилегию этого выгодного у нас звания, и заходил до невероятного. Он не признавал седьмин Даниила прореченными на русское царство [Т.е. не распространял на Россию библейское пророчество Даниила о пришествии мессии через 70x7 лет («седьмины»).], говорил, что «зверь десятирогий» заключается в одной аллегории, а зверь медведица – астрономическая фигура, которая есть в его планах. Так же он вовсе неправославно разумел о «крыле орла», о фиалах и о печати антихристовой. Но ему, как слабоумному, все это уже прощалось. Он был не женат, потому что ему некогда было жениться и нечем было бы кормить жену, – да и какая же дура решилась бы выйти за астронома? Голован же был в полном уме, но не только водился с астрономом, а и не шутил над ним; их даже видали ночами вместе на астрономовой крыше, как они, то один, то другой, переменяясь, посматривали в плезирную трубу на зодии. Понятно, что за мысли могли внушать эти две стоящие ночью у трубы фигуры, вокруг которых работали мечтательное суеверие, медицинская поэзия, религиозный бред и недоумение… И, наконец, сами обстоятельства ставили Голована в несколько странное положение: неизвестно было – какого он прихода… Холодная хибара его торчала на таком отлете, что никакие духовные стратеги не могли ее присчитать к своему ведению, а сам Голован об этом не заботился, и если его уже очень докучно расспрашивали о приходе, отвечал:
– Я из прихода творца-вседержителя, – а такого храма во всем Орле не было.
Жильят, в ответ на предлагаемый ему вопрос, где его приход, только поднимал вверх палец и, указав на небо, говорил:
– Вон там, – но сущность обоих этих ответов одинакова.
Голован любил слушать о всякой вере, но своих мнений на этот счет как будто не имел, и на случай неотступного вопроса: «Како веруеши?» – читал:
«Верую во единого бога-отца, вседержителя творца, видимым же всем и невидимым».
Это, разумеется, уклончивость.
Впрочем, напрасно бы кто-нибудь подумал, что Голован был сектант или бежал церковности. Нет, он даже ходил к отцу Петру в Борисоглебский собор «совесть поверять». Придет и скажет:
– Посрамите меня, батюшка, что-то себе очень не нравлюсь.
Я помню этого отца Петра, который к нам хаживал, и однажды, когда мой отец сказал ему к какому-то слову, что Голован, кажется, человек превосходной совести, то отец Петр отвечал:
– Не сомневайтесь; его совесть снега белей.
Голован любил возвышенные мысли и знал Поппе , но не так, как обыкновенно знают писателя люди, прочитавшие его произведение. Нет; Голован, одобрив «Опыт о человеке», подаренный ему тем же Алексеем Петровичем Ермоловым, знал всю поэму наизусть . И я помню, как он, бывало, слушает, стоя у притолки, рассказ о каком-нибудь новом грустном происшествии и, вдруг воздохнув, отвечает:

Любезный Болинброк, гордыня в нас одна
Всех заблуждений сих неистовых вина.

Читатель напрасно стал бы удивляться, что такой человек, как Голован, перекидывался стихами Поппе . Тогда было время жестокое, но поэзия была в моде, и ее великое слово было дорого даже мужам кровей. От господ это снисходило до плебса. Но теперь я дохожу до самого большого казуса в истории Голована – такого казуса, который уже несомненно бросал на него двусмысленный свет, даже в глазах людей, не склонных верить всякому вздору. Голован представлялся не чистым в каком-то отдаленном прошлом. Это оказалось вдруг, но в самых резких видах. Появилась на стогнах Орла личность, которая ни в чьих глазах ничего не значила, но на Голована заявляла могущественные нрава и обходилась с ним с невероятной наглостью.
Эта личность и история ее появления есть довольно характерный эпизод из истории тогдашних нравов и не лишенная колорита бытовая картинка. А потому – прошу минуту внимания в сторону, – немножко вдаль от Орла, в края еще более теплые, к тихоструйной реке в ковровых берегах, на народный «пир веры», где нет места деловой, будничной жизни; где все, решительно все , проходит через своеобычную религиозность, которая и придает всему свою особенную рельефность и живость. Мы должны побывать при открытии мощей нового угодника, что составляло для самых разнообразных представителей тогдашнего общества событие величайшего значения. Для простого же народа это была эпопея, или, как говорил один тогдашний вития, – «свершался священный пир веры».

8

Такого движения, которое началось ко времени открытия торжества, не может передать ни одно из напечатанных в то время сказаний. Живая, во низменная дела сторона от них уходила. Это не было нынешнее спокойное путешествие в почтовых экипажах или по железным дорогам с остановками в благоустроенных гостиницах, где есть все нужное, и за сходную цену. Тогда путешествие было подвигом, и в этом случае благочестивым подвигом, которого, впрочем, и стоило ожидаемое торжественное событие в церкви. В нем было также много поэзии, – и опять-таки особенной – пестрой и проникнутой разнообразными переливами церковно-бытовой жизни, ограниченной народной наивности и бесконечных стремлений живого духа.
Из Орла к этому торжеству отправилось множество народа. Больше всего, разумеется, усердствовало купечество, но не отставали и средней руки помещики, особенно же валил простой народ. Эти шли пешком. Только те, кто вез «для цельбы» немощных, тянулись на какой-нибудь клячонке. Иногда, впрочем, и немощных везли на себе и даже не очень тем тяготились, потому что с немощных на постоялых дворах за все брали дешевле, а иногда даже и совсем пускали без платы. Было немало и таких, которые нарочно на себя «болезни сказывали: под лоб очи пущали, и двое третьего, по переменкам, на колесеньках везли, чтобы имать доход жертвенный на воск, и на масло, и на другие обряды».
Так я читал в сказании, не печатанном, но верном, списанном не по шаблону, а с «живого видения», и человеком, предпочитавшим правду тенденциозной лживости того времени.
Движение было такое многолюдное, что в городах Ливнах и в Ельце, через которые лежал путь, не было мест ни на постоялых дворах, ни в гостиницах. Случалось, что важные и именитые люди ночевали в своих каретах. Овес, сено, крупа – все по тракту поднялось в цене, так что, по замечанию моей бабушки, воспоминаниями которой я пользуюсь, с этих пор в нашей стороне, чтобы накормить человека студенем, щами, бараниной и кашей, стали брать на дворах по пятьдесят две копейки (то есть пятиалтынный), а до того брали двадцать пять (или 7 1/2 коп.). По нынешнему времени, конечно, и пятиалтынный – цена совершенно невероятная, однако это так было, и открытие мощей нового угодника в подъеме ценности на жизненные припасы имело для прилегающих мест такое же значение, какое в недавние годы имел для Петербурга пожар мстинского моста. «Цена вскочила и такая и осталась».
Из Орла, в числе прочих паломников, отправилось на открытие семейство купцов С-х, людей в свое время очень известных, «ссыпщиков», то есть, проще сказать, крупных кулаков, которые ссыпают в амбары хлеб с возов у мужиков и потом продают свои «ссыпки» оптовым торговцам в Москву и в Ригу. Это прибыльное дело, которым после освобождения крестьян было не погнушались и дворяне; но они любили долго спать и скоро горьким опытом дознали, что даже к глупому кулачному делу они неспособны. Купцы С. считались, по своему значению, первыми ссыпщиками, и важность их простиралась до того, что дому их вместо фамилии была дана возвышающая кличка. Дом был, разумеется, строго благочестивый, где утром молились, целый день теснили и обирали людей, а потом вечером опять молились. А ночью псы цепями по канатам гремят, и во всех окнах – «лампад и сияние», громкий храп и чьи-нибудь жгучие слезы.
Правил домом, по-нынешнему сказали бы, «основатель фирмы», – а тогда просто говорили «сам». Был это мякенький старичок, которого, однако, все как огня боялись. Говорили о нем, что он умел мягко стлать, да было жестко спать: обходил всех словом «матинька», а спускал к черту в зубы. Тип известный и знакомый, тип торгового патриарха.
Вот этот-то патриарх и ехал на открытие «в большом составе» – сам, да жена, да дочь, которая страдала «болезнью меланхолии» и подлежала исцелению. Испытаны были над нею все известные средства народной поэзии и творчества: ее поили бодрящим девясилом, обсыпали пиониею, которая унимает надхождение стени, давали нюхать майран, что в голове мозг поправляет, но ничто не помогло, и теперь ее взяли к угоднику, поспешая на первый случай, когда пойдет самая первая сила. Вера в преимущество первой силы очень велика, и она имеет своим основанием сказание о силоамской купели, где тоже исцелевали первые , кто успевал войти по возмущении воды.
Ехали орловские купцы через Ливны и через Елец, претерпевая большие затруднения, и совершенно измучились, пока достигли к угоднику. Но улучить «первый случай» у угодника оказалось невозможным. Народу собралась такая область, что и думать нечего было протолкаться в храм, ко всенощной под «открытный день», когда, собственно, и есть «первый случай», – то есть когда от новых мощей исходит самая большая сила.
Купец и жена его были в отчаянии, – равнодушнее всех была дочка, которая не знала, чего она лишалася. Надежд никаких не было помочь горю, – столько было знати, с такими фамилиями, а они простые купцы, которые хотя в своем месте что-нибудь и значили, но здесь, в таком скоплении христианского величия, совсем потерялися. И вот однажды, сидя в горе под своею кибиточкою за чаем на постоялом дворе, жалуется патриарх жене, что уже и надежды никакой не полагает достигнуть до святого гроба ни в первых, ни во вторых, а разве доведется как-нибудь в самых последних, вместе с ниварями и рыбарями, то есть вообще с простым народом. А тогда уже какая радость: и полиция освирепеет, и духовенство заморится – вдоволь помолиться не даст, а совать станет. И вообще тогда все не то, когда уже приложится столько тысяч уст всякого народа. В таковых видах можно было и после приехать, а они не того доспевали: они ехали, томились, дома дело на приказчицкие руки бросили и дорогою за все втридорога платили, и вот тебе вдруг какое утешение.
Пробовал купец раз и два достигнуть до дьяконов – готов был дать благодарность, но и думать нечего, – с одной стороны одно стеснение, в виде жандарма с белой рукавицею или казака с плетью (их тоже пришло к открытию мощей множество), а с другой – еще опаснее, что задавит сам православный народушко, который волновался, как океан. Уже и были «разы», и даже во множестве, и вчера, и сегодня. Шарахнутся где-нибудь добрые христиане от взмаха казачьей нагайки целой стеною в пять, в шесть сот человек, и как попрут да поналяжут стеной дружненько, так из середины только стон да пах пойдет, а потом, по освобождении, много видано женского уха в серьгах рваного и персты из-под колец верчены, а две-три души и совсем богу проставлялись.
Купец все эти трудности и высказывает за чаем жене и дочери, для которой особенно надо было улучить первые силы, а какой-то «пустошный человек», неведомо, городского или сельского звания, все между разными кибитками ходит под сараем да как будто засматривает на орловских купцов с намерением.
«Пустошных людей» тогда тоже собралось здесь много. Им не только было свое место на этом пиршестве веры, но они даже находили здесь себе хорошие занятия; а потому понахлынули сюда в изобилии из разных мест, и особенно из городов, прославленных своими воровскими людьми, то есть из Орла, Кром, Ельца и из Ливен, где славились большие мастера чудеса строить. Все сошедшиеся сюда пустошные люди искали себе своих промыслов. Отважнейшие из них действовали строем, располагаясь кучами в толпах, где удобно было при содействии казака произвести натиск и смятение и во время суматохи обыскать чужие карманы, сорвать часы, поясные пряжки и повыдергать серьги из ушей; а люди более степенные ходили в одиночку по дворам, жаловались на убожество, «сказывали сны и чудеса», предлагали привороты, отвороты и «старым людям секретные помочи из китового семени, вороньего сала, слоновьей спермы» и других снадобий, от коих «сила постоянная движет». Снадобья эти не утрачивали своей цены и здесь, потому что, к чести человечества, совесть не за всеми исцелениями позволяла обращаться к угоднику. Не менее охотно пустошные люди смирного обычая занимались просто воровством и при удобных случаях нередко дочиста обворовывали гостей, которые за неимением помещений жили в своих повозках и под повозками. Места везде было мало, и не все повозки находили себе приют под сараями постоялых дворов; другие же стояли обозом за городом на открытых выгонах. Тут шла жизнь еще более разнообразная и интересная и притом еще более полная оттенков священной и медицинской поэзии и занимательных плутней. Темные промышленники шныряли повсеместно, но приютом им был этот загородный «бедный обоз» с окружавшими его оврагами и лачужками, где шло ожесточенное корчемство водкой и в двух-трех повозках стояли румяные солдатки, приехавшие сюда в складчину. Тут же фабриковались стружки от гроба, «печатная земля», кусочки истлевших риз и даже «частицы». Иногда между промышлявшими этими делами художниками попадались люди очень остроумные и выкидывали штуки интересные и замечательные по своей простоте и смелости. Таков был и тот, которого заметило благочестивое орловское семейство. Проходимец подслушал их сетование о невозможности приступить к угоднику, прежде чем от мощей истекут первые струи целебной благодати, и прямо подошел и заговорил начистоту:
– Скорби-де ваши я слышал и могу помочь, а вам меня избегать нечего… Без нас вы здесь теперь желаемого себе удовольствия, при столь большом и именитом съезде, не получите, а мы в таковых разах бывали и средства знаем. Угодно вам быть у самых первых сил угодника – не пожалейте за свое благополучие сто рублей, и я вас поставлю.
Купец посмотрел на субъекта и отвечал:
– Полно врать.
Но тот свое продолжал:
– Вы, – говорит, – вероятно, так думаете, судя по моему ничтожеству; но ничтожное в очах человеческих может быть совсем в другом расчислении у бога, и я за что берусь, то твердо могу исполнить. Вы вот смущаетесь насчет земного величия, что его много наехало, а мне оно все прах, и будь тут хоть видимо-невидимо одних принцев и королей, они нимало нам не могут препятствовать, а даже все сами перед нами расступятся. А потому, если вы желаете сквозь все пройти чистым и гладким путем, и самых первых лиц увидать, и другу божию дать самые первые лобызания, то не жалейте того, что сказано. А если ста рублей жалко и не побрезгаете компанией, то я живо подберу еще два человека, коих на примете имею, и тогда вам дешевле станет.
Что оставалось делать благочестивым поклонникам? Конечно, рискованно было верить пустотному человеку, но и случая упустить не хотелось, да и деньги требовались небольшие, особенно если в компании… Патриарх решился рискнуть и сказал:
– Ладь компанию.
Пустошный человек взял задаток и побежал, наказав семейству рано пообедать и за час перед тем, как ударят к вечерне в первый колокол, взять каждому с собой по новому ручному полотенцу и идти за город, на указанное место «в бедный обоз», и там ожидать его. Оттуда немедленно же должен был начинаться поход, которого, по уверениям антрепренера, не могли остановить никакие принцы, ни короли.
Таковые «бедные обозы» в больших или меньших размерах становились широким станом при всех подобных сборищах, и я сам видал их и помню в Коренной под Курском, а о том, о котором наступает повествование, слышал рассказы от очевидцев и свидетелей тому, что сейчас будет описано.

9

Место, занятое бедным становищем, было за городом, на обширном и привольном выгоне между рекою и столбовою дорогою, а в конце примыкало к большому извилистому оврагу, по которому бежал ручеек и рос густой кустарник; сзади начинался могучий сосновый лес, где клектали орлы.
На выгоне расположилось множество бедных повозок и колымаг, представлявших, однако, во всей своей нищете довольно пестрое разнообразие национального гения и изобретательности. Были обыкновенные рогожные будки, полотняные шатры во всю телегу, «беседки» с пушистым ковылем-травой и совершенно безобразные лубковые окаты. Целый большой луб с вековой липы согнут и приколочен к тележным грядкам, а под ним лежка: лежат люди ногами к ногам в нутро экипажа, а головы к вольному воздуху, на обе стороны вперед и назад. Над возлежащими проходит ветерок и вентилирует, чтобы им можно было не задохнуться в собственном духу. Тут же у взвязанных к оглоблям пихтерей с сеном и хрептугов стояли кони, большею частию тощие, все в хомутах и иные, у бережливых людей, под рогожными «крышками». При некоторые повозках были и собачки, которых хотя и не следовало бы брать в паломничество, но это были «усердные» собачки, которые догнали своих хозяев на втором, третьем покорме и ни при каком бойле не хотели от них отвязаться. Им здесь не было места, по настоящему положению паломничества, но они были терпимы и, чувствуя свое контрабандное положение, держали себя очень смирно; они жались где-нибудь у тележного колеса под дегтяркою и хранили серьезное молчание. Одна скромность спасала их от остракизма и от опасного для них крещеного цыгана, который в одну минуту «снимал с них шубы». Здесь, в бедном обозе, под открытым небом жилось весело и хорошо, как на ярмарке. Всякого разнообразия здесь было более, чем в гостиничных номерах, доставшихся только особым избранникам, или под навесами постоялых дворов, где в вечном полумраке мостились в повозках люди второй руки. Правда, в бедный обоз не заходили тучные иноки и иподиаконы, не видать было даже и настоящих, опытных странников, но зато здесь были свои мастера на все руки и шло обширное кустарное производство разных «святостей». Когда мне довелось читать известное в киевских хрониках дело о подделке мощей из бараньих костей, я был удивлен младенчеством приема этих фабрикантов в сравнении с смелостью мастеров, о которых слыхал ранее. Тут это было какое-то откровенное неглиже с отвагой . Даже самый путь к выгону по Слободской улице уже отличался ничем не стесняемою свободою самой широкой предприимчивости. Люди знали, что этакие случаи не часто выпадают, и не теряли времени: у многих ворот стояли столики, на которых лежали иконки, крестики и бумажные сверточки с гнилою древесною пылью, будто бы от старого гроба, и тут же лежали стружки от нового. Весь этот материал был, по уверению продавцов, гораздо высшего сорта, чем в настоящих местах, потому что принесен сюда самими столярами, копачами и плотниками, производившими самые важные работы. У входа в лагерь вертелись «носящие и сидящие» с образками нового угодника, заклеенными пока белою бумажкою с крестиком. Образки эти продавались по самой дешевой цене, и покупать их можно было сию же минуту, но открывать нельзя было до отслужения первого молебна. У многих недостойных, купивших такие образки и открывших их раньше времени, они оказались чистыми дощечками. В овраге же за становищем, под санями, опрокинутыми кверху полозьями, жили у ручья цыган с цыганкою и цыганятами. Цыган и цыганка имели тут большую врачебную практику. У них на одном полозе был привязан за ногу большой безголосый «петух», из которого выходили по утрам камни, «двигавшие постельную силу», и цыган имел кошкину траву, которая тогда была весьма нужна к «болячкам афедроновым». Цыган этот был в своем роде знаменитость. Слава о нем шла такая, что он, когда в неверной земле семь спящих дев открывали, и там он не лишний был: он старых людей на молодых переделывал, прутяные сеченья господским людям лечил и военным кавалерам заплечный бой из нутра через водоток выводил. Цыганка же его, кажется, знала еще большие тайны природы: она две воды мужьям давала: одну ко обличению жен, кои блудно грешат; той воды если женам дать, она в них не удержится, а насквозь пройдет; а другая вода магнитная: от этой воды жена неохочая во сне страстно мужа обоймет, а если усилится другого любить – с постели станет падать.
Словом, дело здесь кипело, и многообразные нужды человечества находили тут полезных пособников.
Пустошный человек как завидел купцов, не стал с ними разговаривать, а начал их манить, чтобы сошли в овражек, и сам туда же вперед юркнул.
Опять это показалось страшновато: можно было опасаться засады, в которой могли скрываться лихие люди, способные обобрать богомольцев догола, но благочестие превозмогло страх, и купец после небольшого раздумья, помолясь богу и помянув угодника, решился переступить шага три вниз.
Сходил он осторожно, держась за кустики, а жене и дочери приказал в случае чего-нибудь кричать изо всей мочи.
Засада здесь и в самом деле была, но не опасная: купец нашел в овраге двух таких же, как он, благочестивых людей в купеческом одеянии, с которыми надо было «сладиться». Все они должны были здесь заплатить пустотному уговорную плату за проводы их к угоднику, а тогда он им откроет свой план и сейчас их поведет. Долго думать было нечего, и упорство ни к чему не вело: купцы сложили сумму и дали, а пустошный открыл им свой план, простой, но, по простоте своей, чисто гениальный: он заключался в том, что в «бедном обозе» есть известный пустошному человеку человек расслабленный, которого надо только поднять и нести к угоднику, и никто их не остановит и пути им не затруднит с болящим. Надо только купить для слабого болезный одрец да покровец и, подняв его, нести всем шестерым, подвязавши под одр полотенчики.
Мысль эта казалась в первой своей части превосходною, – с расслабленным носителей, конечно, пропустят, но каковы быть могут последствия? Не было бы дальше конфуза? Однако и на этот счет все было успокоено, проводник сказал только, что это не стоит внимания.
– Мы таковые разы, – говорит, – уже видали: вы, в ваше удовольствие, сподобитеся все видеть и приложиться к угоднику во время всенощного пения, а в рассуждении болящего, будь воля угодника, – пожелает он его исцелить – и исцелит, а не пожелает – опять его воля. Теперь только скиньтесь скорее на одрец и на покровец, а у меня уж все это припасено в близком доме, только надо деньги отдать. Мало меня здесь повремените, и в путь пойдем.
Взял, поторговавшись, еще на снасть по два рубля с лица и побежал, а через десять минут назад вернулся и говорит:
– Идем, братия, только не бойко выступайте, а поспустите малость очи побогомысленнее.
Купцы спустили очи и пошли с благоговением и в этом же «бедном обозе» подошли к одной повозке, у которой стояла у хрептуга совсем дохлая клячонка, а на передке сидел маленький золотушный мальчик и забавлял себя, перекидывая с руки на руку ощипанные плоднички желтых пупавок. На этой повозке под липовым лубком лежал человек средних лет, с лицом самих пупавок желтее, и руки тоже желтые, все вытянутые и как мягкие плети валяются.
Женщины, завидев этакую ужасную немощь, стали креститься, а проводник их обратился к больному и говорит:
– Вот, дядя Фотей, добрые люди пришли помочь мне тебя к исцеленью нести. Воли божией час к тебе близится.
Желтый человек стал поворачиваться к незнакомым людям и благодарственно на них смотрит, а перстом себе на язык показывает.
Те догадались, что он немой. «Ничего, – говорят, – ничего, раб божий, не благодари нас, а богу благодарствуй», – и стали его вытаскивать из повозки – мужчины под плечи и под ноги, а женщины только его слабые ручки поддерживали и еще более напугались страшного состояния больного, потому что руки у него в плечевых суставах совсем «перевалилися» и только волосяными веревками были кое-как перевязаны.
Одрик стоял тут же. Это была небольшая старая кроватка, плотно засыпанная по углам клоповыми яйцами; на кроватке лежал сноп соломы и кусок редкого миткалю с грубо выведенным красками крестом, копнем и тростию. Проводник ловкою рукою распушил соломку, чтобы на все стороны с краев свешивалась, положили на нее желтого расслабленного, покрыли миткалем и понесли.
Проводник шел впереди с глиняной жаровенкой и крестообразно покуривал.
Еще они и из обоза не вышли, как на них уже начали креститься, а когда пошли по улицам, внимание к ним становилось все серьезнее и серьезнее: все, видя их, понимали, что это к чудотворцу несут болящего, и присоединялися. Купцы шли поспешаючи, потому что слышали благовест ко всенощной, и пришли с своею ношею как раз вовремя, когда запели: «Хвалите имя господне, рабы господа».
Храм, разумеется, не вмещал и сотой доли собравшегося народа; видимо-невидимо людей сплошною массою стояло вокруг церкви, но чуть увидали одр и носящих, все загудели: «Расслабого несут, чудо будет», – и вся толпа расступилась.
До самых дверей стала живая улица, и дальше все сделалось, как обещал проводник. Даже и твердое упование веры его не осталось в постыжении: расслабленный исцелел. Он встал, он сам вышел на своих ногах «славяще и благодаряще». Кто-то все это записал на записочку, в которой, со слов проводника, исцеленный расслабленный был назван «родственником» орловского купца, через что ему многие завидовали, и исцеленный за поздним временем не пошел уже в свой бедный обоз, а ночевал под сараем у своих новых родственников.
Все это было приятно. Исцеленный был интересным лицом, на которого многие приходили взглянуть и кидали ему «жертовки».
Но он еще мало говорил и неявственно – очень шамкал с непривычки и больше всего на купцов исцеленною рукою показывал: «их-де спрашивайте, они родственники, они все знают». И тогда те поневоле говорили, что он их родственник; но вдруг под все это подкралась неожиданная неприятность: в ночь, наставшую после исцеления желтого расслабленного, было замечено, что у бархатного намета над гробом угодника пропал один золотой шнур с такою же золотою кистью.
Дознавали об этом из-под руки и спросили орловского купца, не заметил ли он, близко подходя, и что такое за люди помогали ему нести больного родственника? Он по совести сказал, что люди были незнакомые, из бедного обоза, по усердию несли. Возили его туда узнавать место, людей, клячу и тележку с золотушным мальчиком, игравшим пупавками, но тут только одно место было на своем месте, а ни людей, ни повозки, ни мальчика с пупавками и следа не было.
Дознание бросили, «да не молва будет в людях». Кисть повесили новую, а купцы после такой неприятности скорее собрались домой. Но только тут исцеленный родственник осчастливил их новой радостью: он обязывал их взять его с собою и в противном случае угрожал жалобою и про кисть напомнил.
И потому, когда пришел час к отъезду купцов восвояси, Фотей очутился на передке рядом с кучером, и скинуть его было невозможно до лежавшего на их пути села Крутого. Здесь был в то время очень опасный спуск с одной горы и тяжелый подъем на другую, и потому случались разные происшествия с путниками: падали лошади, переворачивались экипажи и прочее в этом роде. Село Крутое непременно надо было проследовать засветло, иначе надо заночевать, а в сумерки никто не рисковал спускаться.
Наши купцы тоже здесь переночевали и утром при восхождении на гору «растерялись», то есть потеряли своего исцеленного родственника Фотея. Говорили, будто с вечера они «добре его угостили из фляги», а утром не разбудили и съехали, но нашлись другие добрые люди, которые поправили эту растерянность и, прихватив Фотея с собою, привезли его в Орел.
Здесь он отыскал своих неблагодарных родственников, покинувших его в Крутом, но не встретил у них родственного приема. Он стал нищенствовать по городу и рассказывать, будто купец ездил к угоднику не для дочери, а молился, чтобы хлеб подорожал. Никому это точнее Фотея известно не было.

10

Не в долгих днях после появления в Орле известного и покинутого Фотея в приходе Михаила Архангела у купца Акулова были «бедные столы». На дворе, на досках, дымились большие липовые чаши с лапшой и чугуны с кашей, а с хозяйского крыльца раздавали по рукам ватрушки с луком и пироги. Гостей набралось множество, каждый со своей ложкой в сапоге или за пазухой. Пирогами оделял Голован. Он часто был зван к таким «столам» архитриклином и хлебодаром, потому что был справедлив, ничего не утаит себе и основательно знал, кто какого пирога стоит – с горохом, с морковью или с печенкой.
Так и теперь он стоял и каждому подходящему «оделял» большой пирог, а у кого знал в доме немощных – тому два и более «на недужную порцию». И вот в числе разных подходящих подошел к Головану и Фотей, человек новый, но как будто удививший Голована. Увидав Фотея, Голован словно что-то вспомнил и спросил:
– Ты чей и где живешь?
Фотей сморщился и проговорил:
– Я ничей, а божий, обшит рабьей кожей, а живу под рогожей.
А другие говорят Головану: «Его купцы привезли от угодника… Это Фотей исцеленный».
Но Голован улыбнулся и заговорил было:
– С какой стати это Фотей! – но в эту же самую минуту Фотей вырвал у него пирог, а другою рукою дал ему оглушительную пощечину и крикнул:
– Не бреши лишнего! – и с этим сел за столы, а Голован стерпел и ни слова ему не сказал. Все поняли, что, верно, это так надобно, очевидно, исцеленный юродует, а Голован знает, что это надо сносить. Но только «в каком расчислении стоил Голован такого обращения?» Это была загадка, которая продолжалась многие годы и установила такое мнение, что в Головане скрывается что-нибудь очень бедовое, потому что он Фотея боится.
И впрямь тут было что-то загадочное. Фотей, скоро павший в всеобщем мнении до того, что вслед ему кричали: «У святого кисть украл и в кабаке пропил», – с Голованом обходился чрезвычайно дерзко.
Встречая Голована где бы то ни было, Фотей заступал ему дорогу и кричал: «Долг подавай». И Голован, нимало ему не возражая, лез за пазуху и доставал оттуда медную гривну. Если же у него не случалось с собою гривны, а было менее, то Фотей, которого за пестроту его лохмотьев прозвали Горностаем, швырял Головану недостаточную дачу назад, плевал на него и даже бил его, швырял камнями, грязью или снегом.
Я сам помню, как однажды в сумерки, когда отец мой со священником Петром сидели у окна в кабинете, а Голован стоял под окном и все они втроем вели свой разговор, в открытые на этот случай ворота вбежал ободранный Горностай и с криком: «Забыл, подлец!» – при всех ударил Голована по лицу, а тот, тихонько его отстранив, дал ему из-за пазухи медных денег и повел его за ворота.
Такие поступки были никому не в редкость, и объяснение, что Горностай что-нибудь за Голованом знает, было, конечно, весьма естественно. Понятно, что это возбуждало у многих и любопытство, которое, как вскоре увидим, имело верное основание.

11

12

Два слова о бабушке: она происходила из московского купеческого рода Колобовых и была взята в замужество в дворянский род «не за богатство, а за красоту». Но лучшее ее свойство было – душевная красота и светлый разум, в котором всегда сохранялся простонародный склад. Войдя в дворянский круг, она уступила многим его требованиям и даже позволяла звать себя Александрой Васильевной, тогда как ее настоящее имя было Акилина, но думала всегда простонародно и даже без намерения, конечно, удержала некоторую простонародность в речи. Она говорила «ехтот» вместо «этот», считала слово «мораль» оскорбительным и никак не могла выговорить «бухгалтер». Зато она не позволила никаким модным давлениям поколебать в себе веру в народный смысл и сама не расставалась с этим смыслом. Была хорошая женщина и настоящая русская барыня; превосходно вела дом и умела принять всякого, начиная с императора Александра I и до Ивана Ивановича Андросова. Читать ничего не читала, кроме детских писем, но любила обновление ума в беседах, и для того «требовала людей к разговору». В этом роде собеседником ее был бурмистр Михаиле Лебедев, буфетчик Василий, старший повар Клим или ключница Маланья. Разговоры всегда были не пустые, а к делу и к пользе, – разбиралось, отчего на девку Феклушку мораль пущена или зачем мальчик Гришка мачехой недоволен. Вслед за таким разговором шли свои меры, как помочь Феклуше покрыть косу и что сделать, чтобы мальчик Гришка не был мачехой недоволен.
Для нее все это было полно живого интереса, может быть совершенно непонятного ее внучкам.
В Орле, когда бабушка приезжала к нам, дружбой ее пользовались соборный отец Петр, купец Андросов и Голован, которых для нее и «призывали к разговору».
Разговоры, надо полагать, и здесь были не пустые, не для одного препровождения времени, а, вероятно, тоже про какие-нибудь деда, вроде падавшей на кого-нибудь морали или неудовольствий мальчика с мачехой.
У нее поэтому могли быть ключи от многих тайностей, для нас, пожалуй, мелких, но для своей среды весьма значительных.
Теперь, в это последнее мое свидание с бабушкой, она была уж очень стара, но сохраняла в совершенной свежести свой ум, память и глаза. Она еще шила.
И в этот раз я застал ее у того же рабочего столика с верхней паркетной дощечкой, изображавшей арфу, поддерживаемую двумя амурами.
Бабушка спросила меня: заезжал ли я на отцову могилу, кого видел из родных в Орле и что поделывает там дядя? Я ответил на все ее вопросы и распространился о дяде, рассказав, как он разбирается со старыми «лыгендами».
Бабушка остановилась и подняла на лоб очки. Слово «лыгенда» ей очень понравилось: она услыхала в нем наивную переделку в народном духе и рассмеялась.
– Это, – говорит, – старик чудесно сказал про лыгенду.
А я говорю:
– А мне, бабушка, очень бы хотелось знать, как это происходило на самом деле, не по лыгенде.
– Про что же тебе именно хотелось бы знать?
– Да вот про все это: какой был этот Голован? Я его ведь чуть-чуть помню, и то все с какими-то, как старик говорит, лыгендами, а ведь, конечно же, дело было просто…
– Ну, разумеется, просто, но отчего вас это удивляет, что наши люди тогда купчих крепостей избегали, а просто продажи в тетрадки писали? Этого еще и впереди много откроется. Приказных боялись, а своим людям верили, и все тут.
– Но чем, – говорю, – Голован мог заслужить такое доверие? Мне он, по правде сказать, иногда представляется как будто немножко… шарлатаном.
– Почему же это?
– А что такое, например, я помню, говорили, будто он какой-то волшебный камень имел и своею кровью или телом, которое в реку бросил, чуму остановил? За что его «несмертельным» звали?
– Про волшебный камень – вздор. Это люди так присочинили, и Голован тому не виноват, а «несмертельным» его прозвали потому, что в этаком ужасе, когда над землей смертные фимиазмы стояли и все оробели, он один бесстрашный был, и его смерть не брала.
– А зачем же, – говорю, – он себе ногу резал?
– Икру себе отрезал.
– Для чего?
– А для того, что у него тоже прыщ чумной сел, Он знал, что от этого спасенья нет, взял поскорее косу, да всю икру и отрезал.
– Может ли, – говорю, – это быть!
– Конечно, это так было.
– А что, – говорю, – надо думать о женщине Павле?
Бабушка на меня взглянула и отвечает:
– Что же такое? Женщина Павла была Фрапошкина жена; была она очень горестная, и Голован ее приютил.
– А ее, однако, называли «Головановым грехом».
– Всяк по себе судит и называет; не было у него такого греха.
– Но, бабушка, разве вы, милая, этому верите?
– Не только верю, но я это знаю.
– Но как можно это знать?
– Очень просто.
Бабушка обратилась к работавшей с нею девочке и послала ее в сад набрать малины, а когда та вышла, она значительно взглянула мне в глаза и проговорила:
– Голован был девственник!
– От кого вы это знаете?
– От отца Петра.
И бабушка мне рассказала, как отец Петр незадолго перед своей кончиною говорил ей, какие люди на Руси бывают неимоверные и что покойный Голован был девственник.
Коснувшись этой истории, бабушка вошла в маленькие подробности и припомнила свою беседу с отцом Петром.
– Отец Петр, – говорит, – сначала и сам усумнился и стал его подробнее спрашивать и даже намекнул на Павлу. «Нехорошо, говорит, это: ты не каешься, а соблазняешь. Не достойно тебе держать у себя сию Павлу. Отпусти ее с богом». А Голован ответил: «Напрасно это вы, батюшка, говорите: пусть лучше она живет у меня с богом, – нельзя, чтобы я ее отпустил». – «А почему?» – «А потому, что ей головы приклонить негде…» – «Ну так, говорит, женись на ней!» – «А это, отвечает, невозможно», – а почему невозможно, не сказал, и отец Петр долго насчет этого сомневался; но Павла ведь была чахоточная и недолго жила, и перед смертью, когда к ней пришел отец Петр, то она ему открыла всю причину.
– Какая же, бабушка, была эта причина?
– Они жили по любви совершенной.
– То есть как это?
– Ангельски.
– Но, позвольте, для чего же это? Ведь муж Павлы пропал, а есть закон, что после пяти лет можно выйти замуж. Неужто они это не знали?
– Нет, я думаю, знали, но они еще кое-что больше этого знали.
– Например, что?
– А например, то, что муж Павлы всех их пережил и никогда не пропадал.
– А где же он был?
– В Орле!
– Милая, вы шутите?
– Ни крошечки.
– И кому же это было известно?
– Им троим: Головану, Павле да самому этому негодивцу. Ты можешь вспомнить Фотея?
– Исцеленного?
– Да как хочешь его называй, только теперь, когда все они перемерли, я могу сказать, что он совсем был не Фотей, а беглый солдат Фрапошка.
– Как! это был Павлы муж?
– Именно.
– Отчего же?.. – начал было я, но устыдился своей мысли и замолчал, но бабушка поняла меня и договорила:
– Верно, хочешь спросить: отчего его никто другой не узнал, а Павла с Голованом его не выдали? Это очень просто: другие его не узнали потому, что он был не городской, да постарел, волосами зарос, а Павла его не выдала жалеючи, а Голован ее любячи.
– Но ведь юридически, по закону, Фрапошка не существовал, и они могли ожениться.
– Могли – по юридическому закону могли, да по закону своей совести не могли.
– За что же Фрапошка Голована преследовал?
– Негодяй был покойник, – разумел о них как прочие.
– А ведь они из-за него все счастие у себя и отняли!
– Да ведь в чем счастье полагать: есть счастье праведное, есть счастье грешное. Праведное ни через кого не переступит, а грешное все перешагнет. Они же первое возлюбили паче последнего…
– Бабушка, – воскликнул я, – ведь это удивительные люди!
– Праведные, мой друг, – отвечала старушка.
Но я все-таки хочу добавить – и удивительные и даже невероятные. Они невероятны, пока их окружает легендарный вымысел, и становятся еще более невероятными, когда удается снять с них этот налет и увидать их во всей их святой простоте. Одна одушевлявшая их совершенная любовь поставляла их выше всех страхов и даже подчинила им природу, не побуждая их ни закапываться в землю, ни бороться с видениями, терзавшими св.Антония.



Рассказать друзьям